емя он заведует отделом культуры в журнале «Маладосць».
Первые стихи Янки Сипакова были напечатаны в 1953 году, а в 1960 году вышла его поэтическая книга «Солнечный дождь». С тех пор опубликованы еще пять сборников его стихотворений. За книгу «Вече славянских баллад» в 1976 году поэту была присуждена Государственная премия БССР имени Янки Купалы.
В 1974 году вышел в переводе на русский язык сборник его стихов «День». Поэтическая манера Сипакова отличается безыскусственностью и проникновенным лиризмом. Он стремится раскрыть в поэтических образах «неповторимость времени и богатство души своего современника — простого труженика земли белорусской». В основе его стихов конкретная обыденность, привычные бытовые детали, но они всегда одухотворены, пронизаны подлинной поэзией. «До сих пор еще верю — у сказок есть дом… Поведу я вас в лес, где под каждым кустом, как под желтым ковром, под опавшим листом спят, как дети, обнявшись, сказки». Или: «Какой человек угловатый! За все на земле цепляется — за ветви деревьев, за хаты, о тишину и то спотыкается… И даже за небо, за зори цепляется человек угловатый».
Особенности поэтического творчества Я. Сипакова как-то очень органично и естественно перешли и в его прозу. Первый свой очерк он написал еще в 1963 году. Лучшие его произведения в этом жанре составили книгу «Зеленая молния», которая на русском языке вышла в 1973 году. Мнение о ней было единодушным — в нашей советской литературе появился еще один талантливый прозаик-очеркист со своим видением жизни и художественным почерком. Книга включает очерки о Сибири, Дальнем Востоке, Крайнем Севере и очерк о родной белорусской деревне — «Окно, распахнутое в зиму». Это и воспоминания о войне, о трудных послевоенных годах, и зарисовки современной деревни, ее тружеников.
«…Где бы мы ни были, какие бы страны нас ни звали, нам все равно будет сниться одна-единственная дорога, которая возвращает нас в наш неповторимый мир, который так ласково уводит нас в нашу деревню, в нашу избу, к нашей черемухе…» Любовь к деревне, глубокое знание и понимание ее жизни, ее нужд побуждает автора ставить в своих очерках актуальные и сложные проблемы сегодняшнего дня. Изменения, происходящие в деревне, необходимы, прогрессивны, но не приводит ли порой материальное обогащение человека к его духовному обеднению? Не утрачивается ли безвозвратно что-то очень важное, сокровенное, связанное с обликом деревни? Лучший из очерков Я. Сипакова о деревне — «Эта земля, этот хлеб», отмеченный в 1974 году премией журнала «Дружба народов». В настоящей книге публикуется более полный перевод этого очерка. Критика отметила, что это, пожалуй, единственное в своем роде произведение о «круговороте крестьянских забот в современном колхозном селе». Четыре времени года, четыре главы-письма, обращенные к герою, — и в них вся будничность и вся поэзия деревенской жизни, крестьянского труда.
Янка Сипаков автор двух повестей: «Крыло тишины» и «Все мы из хат», доброжелательно встреченных критикой и читателями. Он перевел на белорусский язык книгу стихов Уолта Уитмена «Листья травы», переводил Блока, Мицкевича, Туманяна и многих современных советских поэтов.
У каждого человека, имевшего великое счастье когда-то родиться на нашей зеленой — такой маленькой и такой необъятной — земле, непременно есть свой любимый, ласковый и щемяще-неповторимый край, который в большом и широком понятии Родины обычно занимает небольшое, но привычное место. Такой край — всегда для тебя целый мир.
Есть такой край и у меня.
Там намного позднее, чем в более теплых районах Белоруссии, зацветает огуречник, а из шершавых пупырышей куда медленней вырастают полосатенькие, как дикие зеленые кабачки, огурцы.
Там намного дольше созревают привязанные к колышкам, тяжело обвисшие на рогульках зеленоватые помидоры, а круглобокие тыквы, перевернутые белыми, незагоревшими боками к поутихшему, похолодавшему уже осеннему солнцу, лежат в огородах чуть ли не до самых заморозков.
Там недели на две позже начинается весенний сев, позднее выезжают на жатву в поле комбайны — земля и солнце не успевают так быстро и полно взрастить и выстелить колос, как в южных районах республики. Ибо то летнее время, когда растение наиболее активно трудится, радуя себя животворными соками, — там, в моем краю, хоть и не намного, но все же короче.
Там сгибают аж до земли зеленые перья отавы крупные и чистые августовские росы, которые выпадают под утро и держатся чуть ли не весь день; согретые белыми туманами, в росах этих очень уж хорошо доспевают заботливо разостланные льны — гордость и слава моих земляков.
Зато намного раньше выбеливают знакомые мне зеленые поля и луга ранние зазимки — седые и неожиданные. Зима, как сообщают метеорологи, всегда приходит в мою область раньше, чем в другие, она богаче снегом и более сердита своими морозами.
А когда вдруг по-осеннему желто и торжественно засветятся рощи и дубравы, то под каждой березкой обязательно прорежется подберезовик, под каждой осиной — подосиновик, а боровики, эти осмелевшие лесенята, выходят тогда из-под мрачных елей, которые, как наседки крылья, распустили у самой земли ветви, — выходят на солнечные поляны, а то даже и на самое поле.
Что-то от настоящего Севера имеет, кажется, мой край:
И не удивительно — он же на самых северных широтах Белоруссии. Потому тут и осеннее небо кажется порой совсем низким, и метели — круче, и даже ветер немного злее — и не от холода, а просто от одной, видимо, мысли о Севере.
Этот край, этот мой Север — холмистая, озерная, льняная Витебщина, а в ней еще более близкая, еще более своя — Оршанщина.
Вот почему, когда появилось желание основательно понаблюдать за каким-нибудь колхозом во все четыре времени года, мне не надо было выбирать, куда ехать, — конечно же, только Витебщина, понятно — только Оршанщина.
Не понадобилось также искать и подбирать колхоз: еще задолго до командировки я уже совершенно точно знал, что поеду в «Большевик». Обыкновенный, еще не заласканный славой колхоз, который тихо, но настойчиво трудится под самой Оршей.
Сначала про «Большевик» я услыхал в своих Зубровичах.
Тогда была самая жатва, и запыленные, со свежей соломкой на хедерах комбайны торопливо и, на взгляд постороннего человека, суетливо ездили туда-сюда по улице. Помню, кто-то сказал:
— Вон Шведов тремя комбайнами все до зернышка убрал, а мы и такой силой никак не можем управиться.
И потом, в некоторых других, близких к колхозу деревнях, где приходилось мне быть, я только и слышал: «А Шведов…», «А у Шведова…», «А Шведову…» Даже районная газета удивлялась, что «Большевик» тремя комбайнами убирает за день больше, чем знаменитый и экономически сильный колхоз имени Кирова — всеми одиннадцатью.
Я начал следить по сводкам в районной газете, как «Большевик» сеет, косит, жнет, молотит… Сводки только радовали. Ей-богу, когда читал их, казалось, что в колхозе царит каждодневный радостный праздник — праздник труда. Скажем, если другие хозяйства убрали каких-то тридцать процентов картошки, то «Большевик» — уже все сто; соседние колхозы только еще начинали возить тресту на льнозаводы, а «Большевик» успел уже всю сдать; на других фермах удои молока падали, а в «Большевике» росли по сравнению с этим же временем прошлого года.
Все «Большевику» удавалось, все «Большевик» успевал делать.
Потому я и поехал именно туда. Тем более что Геннадия Михайловича Шведова, молодого председателя колхоза, я хорошо знал.
До этого он работал зоотехником в нашем колхозе «Волна революции». Еще раньше мы с Геннадием учились вместе в школе, а после уроков носили из Дубровок, из сельсовета, почту: он в свое Понизовье, я — в свои Зубревичи.
Потому, видимо, председатель «Большевика» не обидится на меня, если буду называть его не Геннадием Михайловичем, как обращаются теперь к Шведову и в колхозе и в районе, а так, как говорил ему в то время, когда, нагруженные письмами и газетами, мы столько лет топтали вместе одну дорогу из сельсовета…
ГЛАВА ПЕРВАЯ
В Витебскую область зима придет значительно раньше.
Послушай, Геннадий, мне кажется, что обычно это бывает так.
Сначала ветер — такой упругий, что его даже можно, кажется, взять в горсть, и такой неожиданно сухой и непривычный после долгих, нудных осенних дождей — отрясет последние листья с мокрых деревьев, которые и так стоят уже точно призраки, повыдует холодную воду из луж, подсушит разбитую, разъезженную дорогу. Потом бодрый морозец, которым очень уж першисто дышится — он продирает легкие, как крепкий дедов самосад, — подморозит поле, где красиво зеленеют озимые, улицу, идя по которой еще в резиновых сапогах (не успел переобуться во что-нибудь более теплое) ощущаешь каждую неровность схваченной морозом земли.
И потом уже подходит то тихое время, когда воздух становится звонким, ядреным: звякнет кто-нибудь ведром у колодца — и этот звон долго не затихает на улице, проникает чуть ли не в каждый двор. Скажет кто-нибудь «доброе утро» в одном конце улицы, а в другом женщины отодвигают на окнах занавески, чтобы посмотреть, кто это встал раньше них.
Тогда становишься будто сам не свой, ходишь задумчивый, с каким-то странным чувством, которому трудно, да, видно, и не стоит, искать объяснения. Ходишь и все чего-то ждешь. Без надобности выйдешь во двор, поглядишь на небо, походишь, потопаешь по улице и снова возвращаешься в теплую хату. Но и в хате тогда, понятно, не сидится.
Ну где же он?.. Ну когда же он?..
И вот — наконец-то! В непривычной и торжественной тишине вдруг потемнеет небо, и оттуда обрушится на луг, на поле, на деревню белая радость — сначала засыплет колеи, борозды, лощинки, а потом выбелит, нарядит, как перед праздником, всю землю…
Этот же октябрьский снег падал не так, как всегда. Он, казалось, валился на черную и мокрую землю сразу целыми сугробами, валился без разбора, в самую грязь, в черные бездонные лужи — даже было жаль, что эта чистота сразу, вот сейчас перемешается с осенней чернотой улицы.