Не считай шаги, путник! Вып. 2 — страница 52 из 118

у начинаешь воспринимать дремотно-пробуждающееся беспокойство сосняка, что скрипуче потягивался на заснеженном, обласканном солнцем пригорке, в глубоких, будто омуты, снежных ямах возле нагретых комлей. Или какой-то по-новому светлый и задумчивый шум тех березок, мимо которых раньше, еще на сгоне зимы и снегов, проходил не останавливаясь.

Не спеша, наступая на ломкие льдины и на белый хвост зимы, который торопливо поджимали и несли на север вьюги, с юга зелено продвигалась по республике весна. Она весело обходила лужи, забиралась туда, куда даже птицы не осмеливаются залетать летним солнечным полднем, а то вдруг так набрасывалась на какое-нибудь дерево, что оно потом удивленно и долго шумело.

Пройдут сутки — и шестьдесят пять километров полей, лесов, лугов и всего того, что попадется под ноги весне, начинает как-то ровно и легко дышать. Еще сутки — и тут уже лопаются набухшие почки и по-своему радостно и желто, будто птенцы, над холодной водой, которая пахнет еще по-зимнему, начинают трепетать пушистые шарики вербы.

Вот так и шла она, весна, — от куста к кусту, от пригорка к пригорку, от дерева к дереву, от реки к реке, от области к области. На нашу Витебщину она, как и всегда, пришла в самую последнюю очередь…

Теперь же над «Большевиком» стояла теплая, настоящая весна. И сад возле конторы колхоза, который зимой звенел заледеневшими ветками и, словно от оводов, отмахивался от холодных снежинок, сегодня радостно тешился белым цветом, который просто кипел над каждой яблонью.

Неповторимый запах цветения в густом пчелином звоне хмельно кружил голову — дышишь им и никак не можешь надышаться.

Не знаю, так это или нет, но мне думается, что каждый, кто хоть раз увидел, перерадовался и пережил, как личное счастье, то время, когда зацветают сады, уже никогда, всю жизнь не сможет забыть, как это бывает. Не сможет равнодушно не замечать его — такое, говорят, не удается даже самым черствым людям. Не сможет не скучать без него, если вдруг по своей или не по своей воле будет лишен возможности снова вдохнуть запах весенних садов, разнесенный по всей округе суетливыми в это время пчелами.

Яблони радовались весне. Пчелы радовались щедрому цвету — они взволнованно делали свою извечную работу…

Мы с тобою, Геннадий, едем в Анибалево. Там как раз сегодня собираются выгонять в поле коров, и потому в бригаде идет разговор о пастухах.

Так. наверное, было всегда. Как только звонко, будто льдинки, ломалась зима и сгоняло снег, на свой первый весенний разговор всегда собиралась вся деревня. Мужчины обычно задумчиво садились на обсохшие, теплые уже бревна, которые этим летом станут кому-то хатой; женщины чаще всего стояли: видимо, чтоб удобнее было спорить и возражать. Разговор о будущих пастухах всегда велся неторопливо: мол, просится и тот, и этот… Обсуждали их всегда придирчиво и внимательно — крестьянин знал, что от того, кому отдаст он сегодня в руки кнут, зависит, как будет накормлена и напоена вся его большая босоногая семья, которая, словно пчелы в улье, гудит вот сейчас в хате, за окнами, прильнув носами к стеклам…

Едем на новой машине Василя Новикова втроем в кабине, ибо Куляй, шофер твой, меняет на «Москвиче» колеса.

Солнечное утро. Мне всегда казалось, что утро и весна — словно очень близкая родня: одно начинает светлый день, другая — зеленый год. И. от того, как они начаты, зависит, какой будет синий вечер и какая желтая осень.

Аромат весны всегда пьянит каждого — в нем ведь собраны запахи талой земли, молодой травы, свежего цвета и ласкового щедрого солнца, от которого, кажется, ширится небо. Этот аромат врывается даже в кабину, перебивая обычные запахи бензина и масла.

— Слушай, Геннадий, — начинаю я разговор, — понимаешь, я все время слежу по сводкам за «Большевиком». И вот меня удивляло, что ты долго не сеял лен. Все уже, гляжу, отсеиваются, а у тебя все — ноль да ноль. А потом через какой-то день-два вижу, уже все посеяно.

— Понимаешь, тогда как раз холода пошли, слякоть какая-то. Ну мы и решили подождать тепла. А что, если вдруг морозец ударит? Лен ведь на третий день всходит. Тогда он и сядет маком, закореет. Подождали. Почва ж у у нас вся подготовлена была. А как потеплело, за день и отсеялись.

Такое терпеливое выжидание, по-моему, требует крепких нервов от председателя. Это точно своеобразный азарт в игре с природой. Игре без гарантий, так как ты не знаешь наверняка, что будет завтра, через неделю, не знаешь, чем эта игра может закончиться: или ты, выждав — выиграешь и посеешь в теплую почву, или проиграешь — дотянешь до того, что и сеять будет поздно.

У тебя все кончилось хорошо. И сегодня «Большевик», победив в соревновании, получил переходящее Красное знамя за успехи в весеннем севе. Все шло как надо. Сев начали вовремя — не раньше и не позже сроков. Как раз когда созрела земля. Понимаешь, Геннадий, я никак не могу понять: зачем начинать сев раньше сроков? Помнишь, как еще недавно кто только не хвастался: в этом году начали сеять на две недели раньше, чем в прошлом, в прошлом году — на две недели раньше, чем в позапрошлом. И порой так заговаривались, что, когда брали карандаш и на свежую голову складывали все эти недели «опережения», так получалось, что сеем мы уже где-то в снежном январе.

А еще по сводкам я заметил, что «Большевик» немного отставал и по вывозке удобрений. Но об этом я не спрашиваю, так как знаю, что своих торфяников в колхозе нет, а потому приходится далеко ездить, выпрашивать. А дадут ли — неизвестно. Ты, видимо, догадался, о, чем я думаю, и сам начал:



— Может быть, ты видел также в сводках, что и торфокрошку мы возили не так, как надо передовикам. Хотя старались. Поехали, скажем, в Белево за торфом, а их председатель не дал. Так и вернулись машины порожние. Возили немного из Осинторфа. Но это же очень далеко, больше сорока километров. Иные наши шоферы только по одному рейсу успевали делать. Тогда я позвал Виктора Медвецкого и говорю ему: «Докажи ты им, Витька!» Парень он хороший, честный. И доказал — по три рейса в день делал, а те раньше и по два не хотели.

Вот видишь, что стоит за обычным сообщением сводки: «отстает с вывозкой удобрений…»

Через запыленное окно кабины видно, как немного поодаль от дороги падает на кочку жаворонок. Наверное, прямо в свое гнездо. И, наверное, как всегда, с песней, хотя песни здесь и не слышно.

— И с надоями было трудно… Отелы все поздние, коровы не доятся, а план требует своего.

Доехали до Аржавки. Отсюда, вот с этого пригорка, очень хорошо видно поле — мягкое, ухоженное, подготовленное к посадке картофеля. За полем, за невысоким кустарником слева видны уже животноводческие постройки. Справа густо идет под далекий лесок и само Анибалево. Нет, это все-таки не лесок — это просто обычные кусты. Леса же настоящего, куда ни посмотришь, не видно.

— Понимаешь, — снова вернулся ты к проблеме, которая и ведет тебя сегодня в Анибалево, — попросился к нам в пастухи Александр Мирошниченко, милиционер из Орши. Такой уж свойский парень, такой хлопотливый. Ну — весь, понимаешь, сельский человек. Город ему вовсе чужой был. Он когда и в милиции служил, — то, куда бы ни пошел, — не пропустит где клок какой травы сорвать, а то мешок соломы притащит, хоть она ему и не нужна. Словом, не пастух, а находка для сельского хозяйства. Он человек дисциплинированный, а опыта пока что нет. Его, если в кустах, то корова иная так закрутит, что и сам не выйдет.

Ты немного помолчал, а потом признался:

— Хотят люди Аркадия Савельева, прошлогоднего пастуха, обломать немного. Какой-то он слишком задиристый, сварливый — любого человека зацепит, обругает. Вот потому пришлось Миколая Ефременку из строительной бригады в пастухи переводить. И ему в помощь Мирошниченку…

Возле коровника, который стоит на высоком пригорке, возле восточной стены, тепло прогретой ранним солнцем, уже сидели и стояли анибалевцы — ждали председателя. Мужчины молча, аккуратно держа над ладонями папироски, курили. Женщины старались и за себя и за них, крикливо переговариваясь:

— Глядите-глядите, вон Мирошниченко бежит и на ходу кнут вьет, — заметил кто-то.

— Огонь его знает, какой парень шустрый…

Вскоре на пригорок, запыхавшись, взобрался Мирошниченко — все бегом, бегом… Добродушная, сердечная улыбка, веселые, быстрые глаза. Темно-синий вылинявший милицейский китель с темноватыми полосами на плечах — от красных милицейских погон. В руках длинный, недовитый еще кнут.

Анибалевцев в таком сборе видел я впервые.

Давай, Геннадий, послушаем, что говорят колхозники.

— Пускай себе хоть втроем пасут. Но чтоб каждый день втроем были, а не то что они через два дня каждый себе выходной брать будут…

— А то выйдет, что они, как и прежде, вдвоем будут возле коров, а будет только считаться, что втроем пасут…

— Вдвоем, конечно, меньше напасешь, чем втроем. А коров ведь много: наших тридцать две да колхозных сто четырнадцать…

— Так скоро ли погоним?

Это уже Мирошниченко. Ему, словно ребенку, впервые оказавшемуся в самолете, не терпится: скоро ли полетим?

— Давайте выгонять поскорее, — не унимается Мирошниченко и, сжимая в ладонях кнутовище, добродушно улыбается своими большими и добрыми глазами, которые очень молодят его широкое лобастое лицо.

— Чего ты, Шурка, спешишь? Не сидится тебе что-то. Успеешь еще, набегаешься.

В небольшом кустарнике возле фермы, растревоженные солнцем, прямо-таки заходятся, заливаются соловьи. Поют, соревнуясь между собой, три или четыре певца сразу. Их радостные песни то сливаются в одну звонкую мелодию, то вдруг разъединяются, и тогда каждый сам по себе старается получше рассказать об утре, о своей весенней радости.

Люди постепенно расходятся. А через некоторое время уже выводят коров — на вожжах и уздечках, крепко завязанных вокруг рогов, а то и просто на веревках. Одни идут спокойно, не сопротивляясь, радуясь, видимо, весне и солнцу, другие удивленно и нетерпеливо озираются — ну где же она, та молодая трава, которой так заманчиво пахнет все вокруг; третьи упираются, пригибают к земле рога, и их чуть ли не силой надо тянуть с горы, на которой стоит деревня, тянуть в глубокий ров, что разделяет Анибалево и ферму.