Не считай шаги, путник! Вып. 2 — страница 53 из 118

Доярки выгнали из коровника и колхозных коров. Вылинявшие, гладкие и чистые, рогули, словно ошалев от солнца и от такой внезапной свободы, забегали по двору. Они, казалось, не знали, что делать с этой свободой и с этим простором. Поддевали на рога кули соломы и трясли их, пока не вытрясали все под ноги. А если и оставалась в рогах какая соломинка, они настойчиво крутили головами, взбрыкивая, бегали по двору, пока и этот легкий груз не спадал с рогов. А то, будто задумав сдвинуть, упирались лбами в груды торфокрошки и торопливо крутя там рогами, поднимали большие облака бурой торфяной пыли.

— Ну и набегаются за ними сегодня пастухи! — заметил ты.

— Ага, сегодня они не присядут и не постоят даже, — отозвался: высокий худой мужик в шапке-ушанке, сдвинутой набок: одно ухо вверх, другое вниз.

Подумав, добавил:

— А помните, Михайлович, как еще недавно выгоняли в поле? Выгоняли — это одно только слово. Даже неудобно — на руках выносили. А которая покрепче — выйдет сама и качается, как пьяная. И ветра нет, так она от солнца валится… Вот как было!

— Было, — поддержал ты мужика и повернулся в мою сторону. — У меня совсем недавно было, когда зоотехником в «Волне революции» работал. Поехал я тогда зимой, как говорится, дугою сено косить — коровам ведь нечего давать. Поехал за Дубровно. Лесник повел меня куда-то в лес. Едем на тракторе, кусты ломаем — не видно ничего. Едва назад выехали. Чуть прицеп не перевернули. Подгнившей осоки стог забрали, привезли. Поглядел я, как накинулись коровы на эту осоку, — и такой меня страх охватил. Испугался, понес в райком заявление…

Я знал, что ты когда-нибудь расскажешь про тот случай. Слушал тебя, а сам глядел на приземистые, осевшие за зиму стога, которые и теперь, когда уже выгнали коров в поле, все еще стоят непочатые. Сена, значит, хватило. Хватило и соломы. Вон там, возле Хасмановой рощи, сколько их, стогов соломы, все еще гордо возвышается на пашне: сверху серые от дождей и метелей, а раскопаешь — и как зазолотится, будто прошлогоднее солнце, солома и как запахнет она тем, тоже прошлогодним, жнивом!

Ты перехватил мой взгляд и заметил:

— Кормов нам хватило. Один стог соломы — вспомнив, как сам когда-то искал, — отдал «Волне». А вон там у нас из совхоза «Глыбочаны», из Ушачского района, солому берут. Вот уже около месяца, видно, работают. Прислали свою технику, тут прессуют и домой возят.

Ты заторопился.

— Знаешь, обязательно надо сейчас в Межколхозстрой к Пашэньке подъехать. Вот так надо!..

Мне же захотелось поближе познакомиться с Анибалевым, с анибалевцами.

— Так ты оставайся. Павел Сысоевич, наш фуражир, все тебе и покажет и расскажет.

Дядька Павел, передвинув свою шапку так, что теперь уже то ухо, которое было внизу, стало наверху, а что торчало вверху, опустилось вниз, повел меня знакомить с дояркой Пелагеей Аланцевой, заслуженной колхозницей, Но знакомства не получилось: тетка Пелагея была очень занята — как раз чистила коровник. С первого взгляда она мне показалась какой-то угрюмой, неразговорчивой, сдержанной. Поняв, что непринужденного и доверительного разговора сейчас не получится (какой там разговор, когда мешаешь человеку работать!), я условился, что мы поговорим позже, а сам пошел за ферму, где машины брали силос и где над ямой уже возвышалась шапка дядьки Павла: одно ухо вверх, другое — вниз.

Этот рейс в Кобыляки? А вы там хоть взвешиваете, что привозите?

— Да зачем же, Павел, взвешивать теперь? Зиму ведь пережили. Бояться, что кормов не хватит, сейчас не надо, а до следующего года этот силос не прибережешь.

— Ну и что ж. Все равно надо взвешивать, — уверенно стоял на своем Павел Клыковский.

Когда машина, выше бортов нагруженная пахучим силосом, поехала в Кобыляки, дядька Павел, показав на далекие стога в поле, возле которых сновали люди (видимо, глыбочанцы), сказал:

— А Валентин, бригадир наш, чуть было не поджег их. Уже спичку поднес, уже затрещала было солома. Едва затоптал я тот огонь. «Сынок, говорю, а зачем это — жечь?» — «Так мы же, дед, скоро новой нажнем, — отвечает бригадир. — А эти стога и сеять нам мешают, и глаза только мозолят. Пусти!» А я не пустил: «Нехай себе, говорю, и мозолят, но не дам. Может, кому и понадобится. Вон как люди без этой соломы бедствуют». Вот и понадобилась… Пускай и не нам, пускай чужим людям. Хотя, если вдуматься, то и они нам не чужие…

Дядька Павел помолчал, снова передвинул свою видавшую виды шапку и, будто что-то вспомнив, заговорил снова:

— Жечь солому оно легко — это же не костер мокрой осенью в лесу или в поле раскладывать: только поднес спичку — и уже горит. Вон в Браздечине даже сорок тонн льна спалили. Говорят, изо всех соседних деревень, звеня ведрами, испуганные люди бежали — думали, Браздечино горит. Пожарные из города примчались… Тот лен, который сами погноили, им, наверно, тоже глаза мозолил. А председатель, говорят, даже сам такие приказы давал шоферам, которые возили лен, — мол, если не примут, скоренько где-нибудь по дороге у обочины сбрось, подожги и, пока не разгорелось, быстро удирай налегке — чтоб не узнали, чья машина была.

Я тоже слышал про эту браздечинскую бесхозяйственность. Сколько тогда по обочинам дорог с легкой руки председателя колхоза горело таких ярких костров!

Миновав ров, по твердой и утоптанной тропинке, которая, как кажется сегодня, излишне петляет (тогда же, в самую грязь, это было вынужденным — люди искали место посуше), вхожу в деревню. Вокруг, радостно отогреваясь после холодноватой ночи, вытаращившись на солнце и утро, желто тешатся весной одуванчики. Раскрывшись, как только можно раскрыться, они, кажется, даже отрываются от земли, — наверное, чтоб поближе быть к солнцу. А как только день повернет с полудня, — поутихнут краски, и эти круглые желтые зонтики свернутся в зеленые клювики, откуда как-то совсем по-птичьи будут испуганно выглядывать только небольшие желтоватые чубчики.

Будто дитя, радуюсь я всему, что растет. Да, видимо, таких нас на свете очень много, потому что вряд ли останется кто равнодушным, когда увидит, как на его глазах происходит величайшая неожиданность — рождается живой, зеленый росток. Одни из них дыбятся, упрямо выгибают спины, а потом, нащупав твердую опору и укоренившись, победно поднимают на зеленом клюве ростка и само зерно, из которого выросли. Другие, пробив зерно, напористо и остро проходят землю и сразу — вверх, вверх, вверх! — спешат расти, спешат ветвиться, чтобы опередить быстрые сорняки и обязательно быть выше них. Третьи долго и несмело ворошат вокруг себя землю, ищут куда лучше выйти, а выбравшись — отряхиваются от малюсеньких комочков и все озираются, стараясь понять, куда же они наконец попали.

Так бывает весною везде — и в поле, и в огороде, и на лугу. И даже возле этой вот тропинки, где, пробиваясь из земли, так упорно трудилось недавно столько одуванчиков.

Широкая, просторная из конца в конец анибалевская улица… Совсем прямая — станешь в одном конце и видишь другой. Возле некоторых хат еще с зимы лежат кучки тоненьких прутиков, какими только б ребятишкам гусей пасти. Это анибалевские дрова — близкого, своего леса здесь нет, а потому чаще всего дрова на зиму приходится заготавливать где-нибудь в кустовье, которое чуть поднимается от земли.

Над хатами — редкая пока еще зелень. Светло-зеленые праздничные платочки березок подсвечивают и делают торжественными даже темные, более сдержанные по цвету тополя. Из щедро раскрытых кулачков большими гроздьями, шелестя, выходит рябиновая листва. Тихо шумит мелкая-мелкая зелень вербы. Всюду — радость зеленого листа. Еще одно чудо природы, благодаря которому существует все живое на нашей земле…

Не спеша прошел по Анибалеву. Улица, свернув вправо, уткнулась в бурый еще от прошлогодней листвы пригорок. Там, где-то за этим пригорком, — Соловье, уже другой колхоз.

На улице — никого: все повели в поле коров и еще, верно, настороженно следят там за своими рогулями: как они после зимы будут привыкать к новому стаду. Повел свою корову и Валентин Савельев, анибалевский бригадир, и пока еще не вернулся. Надо его подождать.

На этом, ближнем к ферме, конце деревни красиво белеют три светлых кирпичных двухквартирных дома. Четвертый нежилой — видимо, клуб. Напротив бригадирова дома, как раз через улицу, на лавочке сидит старушка, которая, как мне показалось, одна только и осталась сейчас в деревне. Не по теплу, не по-весеннему зябко укутавшись в толстый черный зимний платок, она сидит, низко согнувшись над согретой землей, что смело начинает зеленеть даже под ее валенками, сидит, перенеся всю тяжесть своего нелегкого уже от годов тела на легкую опору — недавно окоренный (и потому белый-белый) суковатый посошок.

Разговорились. Выяснилось, что это — бабушка Пекла, мать Куляя, председательского шофера.

Она охотно принялась отвечать на мои вопросы.

— Ага, это наш анибалевский клуб. Теперь закрытый. А на субботу и воскресенье столько парней и девок приезжают из города, что даже в клубе не помещаются. Ага, наших колхозников дети. Поют, танцуют до утра. По-всякому скачут: и по-новому, и по-старому. А к понедельнику все разъезжаются. А вот свадьбы, не говорите, я и не припомню, когда у нас справляли.

Вспомнилось, как кто-то в конторе еще осенью, когда зашел разговор о том, что нет молодежи, сказал:

— Как это нет? Вон на выходные дни как посъезжается наша молодежь, так аж заборы трещат. В Аниба-лёво трещат — в Андреевщине слышно, в Андреевщине целуются — в Кобыляках эхо стоит…

Бабка Куляиха продолжала:

— Ага, эти дома колхозные. Колхоз построил, а нам председатель дал. Вот тут шофер Чайковский живет. А через улицу — бригадир. Вон как раз и бригадириха сюда идет. Она родила, так теперь не работает — дитя пока что растить надо.

Молодая женщина, аккуратно прикрыв сени белого, словно кусок сахара, домика, бережно держа на руках ребенка, осторожно перешла улицу и села возле нас на лавочку…

— Ага, а у нас в хате стоят люди из Ушачского района. У них, говорят, плохо. Солому берут. Идут на поле утром, а приходят поздно уже. А то еще придут, умоются, пол-литра разопьют, да на танцы в клуб нечистая их понесет. Так я уже и не слышу потом, когда они возвращаются.