Ребенок закапризничал, заплакал — не дал бригадирше посидеть с нами. Женщина опять так же осторожно перешла улицу и скрылась в своем беленьком, как сахар, домике.
— Ага, с дровами у нас, не говорите, трудно. Лесу-то нет. А эти вот прутики вон из той Хасмановой рощи. Это еще тот председатель память о себе оставил. Там наше кладбище как раз. Ну, и каждый возле могилки хоть какое дерево да посадит. Так, понимаешь, ветер от того кладбища начал разносить по полю семена березок, ольхи. Зарастать стало поле. Хасман и говорит: «Не трогайте, пусть растет: у нас свой лес будет». И правда — во? теперь если какая оглобля к телеге нужна или грабелище, то уже не надо далеко ехать — все идут в Хасма, — нову рощу. А то и какой воз дров председатель даст нарубить тому, кто хорошо работает…
Бригадира все еще не было.
— Вот и с водою у нас плохо. Ты же, сынок, я знаю, прошел по улице, небось увидел, что ни одного колодца на ней нет. А какая же это улица без колодца, правда? Что за деревня без воды? Мы вон там в лощине воду берем. Бывает, что и не хватает. Первые выберут, а кто проспал, те уже ведрами в грязи болтают, болтают, пока какого месива с полведра наскребут.
Заговорившись с Пёклой Куляихой, я и не заметил, как на аржавское поле, которое хорошо просматривается с нашей лавочки, въехал трактор с картофелесажалкой. И спохватился только, когда столб пыли уже дымился где-то посреди поля. Я, понимаешь, забыв, что у вас, Геннадий, наряды раздаются с вечера, что уже тогда каждый знает, чем будет заниматься завтра, настойчиво ждал бригадира и наивно думал, что, пока он не вернется от коров, в бригаде будет стоять вся работа…
Когда я дошел до Аржавки, половина поля была уже засажена. Стеснительный, неловкий и замедленно-рассудительный Гриша Медвецкий вылез из кабины трактора и поздоровался за руку:
— А, это вы? А я уже думал — может, какой представитель из района проверять идет, правильно ли картошку сажаем.
Гриша весь серый от пыли. Даже на лице, которое теперь у него земляного цвета (только зубы белеют да глаза синеют), лежит такой пласт пыли — хоть ты расписывайся на нем. Гриша снял кепку, взял ее за козырек, хлопнул о гусеницу — облако пыли взорвалось над нею. Провел ладонью по щеке — и от уха до подбородка засветилась полоса белой, пока еще не загоревшей кожи.
— Давайте быстрее загружаться да поедем, — убедившись, что перед ним не очередной представитель из района, сказал Медвецкий колхозникам на картофелесажалке, и сам полез в кабину.
А я стоял и любовался, как послушный руке тракториста кронштейн высунулся и повис над самою дорогой, где в пыли, словно откормленные поросята, лежали мешки с картошкой; как мощные зажимы брали за уголки, будто за уши, белые мешки и легко поднимали их над машиной — чтобы высыпать картошку в бункеры, людям оставалось только развязать хохлы… Любовался и радовался, ибо знал, как раньше трудно было посадить в срок картофель. Вспоминал, как ты говорил: «Картошку сажать теперь не проблема. Тут самое главное навоз по-разбрасывать, почву подготовить».
Гриша Медвецкий осторожно тронул с места свой агрегат, и сразу же за ним заклубилось облако пыли. Скоро уже не стало видно ни трактора, ни картофелесажалки, ни женщин, что стояли на ней: казалось, столб пыли сам по себе ровно идет по полю, оставляя за собою с одной стороны сухую, выбеленную уже солнцем землю, а с другой — бурую, влажную, только что разворошенную и потому пахучую почву…
А чем же все-таки пахнет земля? Вот так, если ее, только что перевернутую, холодноватую еще, возьмешь в руку, разотрешь в горсти — кажется, у нее и запаха особого нет. Земля как земля. Черная, бурая, беловатая или желтоватая… И пахнет она только землею. А из нее, оплодотворенной трудом, и из нее же, даже никем не тронутой, рождаются все запахи, какие способны воспринять звери и люди. Потому что и запах огня, разложенного на опушке леса или в поле, и запах свежего хлеба, что волнует даже сытого человека, и запах антоновок, которые тяжело сгибают ветви, — все это от земли. И она, земля, никогда не повторяясь, дает свой особенный запах каждому цветку, каждому растению, каждой ягоде. Все они, если хорошенько вдуматься, пахнут только землей. Да еще, может, солнцем, небом и ветром…
Возвращаюсь в Андреевщину. По облакам пыли, которые клубятся тут и там, безошибочно можно догадаться, что где делается.
Вон то знакомое «облако» в поле, которое уже развернулось на горе и снова спешит в низину, — это, конечно, агрегат Гриши Медвецкого. В быстром белом облачке, что мчится по дороге в Аржавку, — наверное, машина, которая везет перебранную картошку: спешит, чтоб не простаивала из-за нее картофелесажалка. Еще одно облако сопровождает машину с силосом в Кобыляки, а в том пыльном облачке готовят почву под картошку…
Наблюдая за всем этим, я наконец понял, чего не хватает этой весне. Дождя не хватает, хорошего дождя!
Все ходил, глядел и чувствовал: ждешь чего-то ты, председатель, ждут твои льноводы и хлебосеи. Оказывается, все ждали дождя. От твоих колхозников я даже слышал такую шутку: «Нам два дождика в мае — и агрономы не нужны!» Только дождя, спорого и теплого дождя, ждали бурые пригорки, чтоб, отмывшись от прошлогодней отавы и листвы, чисто зазеленеть прогретыми боками. Дождя, который бы прибил разъезженную машинами пыль, ждала дорога. Дождя, чтоб еще больше зазеленеть, ждала листва. Дождя ждала земля — и то, что в ней уже лежит, да и то, что мы ей еще доверим.
Задумавшись, я и не заметил, как едва не наступил на маленькое птичье гнездо — из-под самых моих ног испуганно выпорхнула пташка и, точно стрела, воткнулась в ближайший куст. Беззащитное, не по времени доверчиво открытое для всех гнездышко было свито в колее, что осталась чуть сбоку от дороги в засохшей глине, из которой реденько торчали травинки, — видимо, весною тут как раз объезжали лужу. В гнездышке было два рябеньких, под цвет вспаханной земли, яичка: это, очевидно, жаворонок так неосмотрительно выбрал себе место и начал обживать его… И скорее всего совсем молодой. Ибо какая же это умудренная хоть несколькими веснами жизни и гнездования птица решилась бы свить свое гнездо около такой шумной дороги, на самом виду?
Возле меня, возле гнездышка, фыркнула, промчалась грузовая машина. Не успел даже испугаться — только пронеслось облако пыли. Шофер, видать, удивился — что это, мол, за чудак, почти на самой дороге, согнувшись, стоит над колеей…
Сколько же тебе, пугливый жаворонок, приходится каждый день вот так торопливо выпархивать из гнездышка и нетерпеливо ждать, когда можно будет снова вернуться к запыленным яичкам, которые успевают за это время немного остыть?..
В наши дни чаще всего так и бывает: справа басовито рокочет трактор, слева — другой, позади — третий, а где-то впереди, как в том вон кустарнике возле фермы, стараясь перепеть этих говорливых и голосистых рокотунов, захлебывается своей песней соловей…
А завтра, если не утихнет наша не объявленная, но опасная война с природой, самый обычный подснежник, которых сегодня еще много в наших лесах, надо будет искать как что-то уникальное…
Потолкавшись там, поговорив здесь, заглянув на ферму, в контору, походив по колхозному двору, заставленному техникой, и нигде не встретив тебя, я уже, Геннадий, честно говоря, даже разозлился на самого себя — чего ради от тебя оторвался? Вот попробуй теперь снова напасть на твой след, когда всюду, где только ни спросишь: «Не видели ли вы председателя?» — все отрицательно крутят головами или, занятые своими делами, коротко отвечают «нет» — весною разговаривать некогда.
— Нет, не видел, — ответил и Владимир Садкович, снабженец колхоза. — Я сам его жду.
Что ж, подождем вместе — вдвоем и ждать веселее.
— Он еще из Межколхозстроя не вернулся…
Мы с Садковичем присели на какие-то железяки возле кузницы. В кузнице весело стучал молоток, радостно и звонко пело железо. Удары тяжелого молота по наковальне на слух казались совсем легкими. Так может работать только человек, которому очень радостно.
— Что это Слонкину так весело? — просто, чтобы не молчать, спросил я.
— А чего ему скучать? — ответил Садкович. — Завтра он едет в свой Калининград. За женой едет. Заберет — и сюда. Ему Михайлович, пока новый двухквартирный дом будет готов, в конторе комнатку освободил.
Наверное, это закономерно: и радость человека, и боль его обязательно скажутся в рабочем ритме, который не может не быть созвучным его мыслям и ладу души…
Сидеть наскучило. Поднялись и пошли по дороге, разъезженной между хлевами, гаражами, мастерскими, — туда, под конюшню. Навстречу бежит заведующая фермой Буйницкая. Именно бежит. Меня это немного удивило, так как я уже, честно говоря, привык к ее тяжеловатой и спокойной походке.
— Не видели вы Михайловича? — спросила она и, не дожидаясь ответа, побежала дальше.
— Ого, и Буйницкая умеет бегать! — вслух удивился я.
— А куда денешься, за бегаешь, глядя, как удаляется заведующая фермой, ответил Садкович. — Ведь семьсот литров молока скисло! Говорят ведь, что бабы и есть бабы. Это же додуматься — пожалели льду сколько надо положить. Сэкономили, называется. Столько молока свернулось! Бабья экономия, называется!..
Снабженец Владимир Садкович работал когда-то в Орше мастером на льнокомбинате. Сегодня он среди тех, кто из рабочих снова сделался крестьянином, — вернулся с производства в свой колхоз. Ты сам, Геннадий, знаешь, какая у него теперь нелегкая и хлопотливая должность.
Давай-ка послушаем, как «достает» для колхоза все, что надо, твой снабженец.
Вот ты говоришь — колхоз, колхоз. А порой, бывает, не совсем с ним и считаются, с твоим колхозом. Давай поедем как-нибудь вместе — посмотришь. Повез я вон как-то в Борисов мотор ремонтировать: так, мол, и так, я Садкович, из колхоза «Большевик», говорю.
— Откуда, откуда? — спрашивают.
— Из колхоза «Большевик», — гордо повторяю я.