Порой, уверенные, что привычно и точно в свое время оно выкатится на ярко освещенный небосклон и так же привычно скатится — только уже с другой стороны, — мы особенно и не вспоминаем о нем: солнце хорошо сушит нам сено, помогает дозревать колосу, греет нашу общую землю. Словом, делает то, что нам надо — ну и пусть себе делает… Оно извечно радует нас своей работой, благодаря которой мы, проснувшись каждое утро, можем любоваться все тем же восходом все того же солнца.
Но когда солнце во время сенокоса или жатвы долго не показывается из-за набухших дождем туч — его уже зовут. Если же солнце неумолимо стоит над выжженной, пожухлой землей — его уже проклинают. Это время, когда все надежды и ожидания хлебороба вверяются только одному ему, солнцу. И от того, как будет оно работать, зависит судьба урожая, завершение трудового года человека на земле.
В нынешнем году на солнце злились.
Выгонят, к примеру, люди в поле коров, те головы низко согнут, а есть нечего: трава вся выгорела — одни только прошлогодние стебли у самого носа шуршат. Поколют они этими стеблями морды, а потом целый день стоят на пастбище да ревут.
Этим летом задолго до поры, зеленые еще, опадали листья с деревьев — свернутся от лишнего солнца, недостачи влаги и опадут. Идешь под деревьями, и как-то страшновато становится от зеленого шороха этого летнего и жестокого листопада.
Морщились, словно печеные, яблоки на яблонях. Польешь деревце — отойдут будто и снова нальются, расправят свои морщинки. А не польешь — тихо и незаметно свалятся на травянистую когда-то, а теперь пожухлую землю под кроной.
Не росла, не крупнела, а будто в золе, в горячей и душной земле задыхалась от жары картошка.
Так было почти по всей Белоруссии. Я думал, что и наша Витебщина тоже страдает от этой общей беды. Но тут, как ты говоришь, и солнце более или менее умеренно щедрилось, и дождь, хоть и маленький, но иногда, словно спохватившись, вспоминал о своих обязанностях.
Но сушь и теплынь ощущались и тут. Почти все хлеба поспели как-то сразу, одновременно. Доспевала рожь, и переспевали силосные культуры; спело белели яровые, и прямо на глазах желтел рослый лен.
Давно скошенные уже, стали сеном трясунки и дрема, манжетки и мятлик. А то, что нескошенным оставалось на межах или вдоль дорог, — повыгорело, посохло, осыпалось…
В старенький твой «Москвич», стоит только съехать с шоссе на любую полевую дорогу, через все щели, которых и не видно, набивается столько пыли, что в этом густом облаке не видно даже соседа. В этой машине вот уже несколько дней мы кружим по колхозу. Да и когда после полевых дорог наконец выезжаем на шоссе, то долго еще «Москвич» никак не может отфыркаться от пыли. Даже за ночь пыль не успевает выветриться — она только осядет на сиденья и утром от быстрого движения и ветра, что врывается в открытое окно, снова поднимается вверх и кружит, кружит по кабине, как и вчера, как и позавчера.
К нам иногда кто-нибудь присоединяется — то экономист Святослав Яркович, то Петр Комар, который недавно вернулся из дома отдыха, то бригадиры, то еще кто-нибудь из специалистов. Агроному Леониду Банковскому садиться в машину незачем — он обгоняет нас на своем служебном мотоцикле.
На кобыляцком поле, куда мы только что приехали и где, хлопнув дверцами, выпустив из машины пышные клубы пыли, вышли на низко и ровно подстриженную полосу, работал уже мощный силосоуборочный комбайн, который утром перегнали от Бухавца. Рядом с комбайном, будто привязанная к нему, шла машина с зеленой горой в кузове. Тут же стоял бригадир третьей бригады Шарай, которого мы за широкой и высокой стеной кукурузы с подсолнухами сначала и не заметили. Низенький и худощавый, в широких, длинных, добела вылинявших солдатских галифе, свисающих на кирзовые сапоги, Шарай сразу заторопился к нам и чуть было не упал, зацепившись за толстый корень срезанной кукурузы.
— Вы знаете, Шарай, что комбайн у вас только сегодня работать будет? — спросил ты, когда подошел бригадир. — Завтра мы его в Анибалево перегоним.
— А он мне больше и не нужен, — улыбнулся своей доброй, беззубой улыбкой Шарай: где уж сбережешь зубы на седьмом десятке! — Сегодня мы все это пола уберем и емкости как раз заполним. Я, Михайлович, сам знаю — что летом ногою копнешь, то зимою рукой возьмешь.
— А лен женщины теребят?
— Где там — теребят! Дерут! — снова усмехнулся Шарай, выплюнул травинку и сразу стал совсем серьезным — Хоть бы какой дождь прокапал, хоть бы какая роса выпала, что ли, чтоб землю хоть немного смочило. А то такой коркой взялась — как зацементировал кто.
— Давайте, Шарай, подъедем на льняное поле, сами посмотрим.
— Я только что там был, но, если хотите, давайте поедем.
Леня Васьковский приехал на льняное поле раньше нас. Он уже объяснял женщинам, что правление решило уважить льноводов: кто вытеребит по гектару льна — в добавок к обязательной оплате, как поощрение, получит еще пятнадцать рублей. Женщины почему-то были недовольны и уже чуть ли не ругались с агрономом.
— Попробовали бы вы сами его драть, лен этот. Прежде чем на правлении решение принимать, потеребили бы немного сами. А мы б у вас поучились, как это гектар такого льна вытеребить, — кричала Журавская.
— А то его, лен этот, тянешь-тянешь — аккурат как из смолы все равно, — поддержала ее Кравченка.
— Конечно, это труднее, чем сено убирать, — отозвался Васьковский, растирая в руке коробочку с семенами. — А там, случалось, под стогом кое-кто целый день пролежит и четыре рубля получит. Тогда было хорошо вам.
— Кто это под стогом лежал? А вы видели, что мы под стогом лежали? — снова наступала Журавская.
— А кто же тогда сено все вам убрал, если мы под стогом лежали? — поддержала ее Кравченка.
— Техника, — помог агроному Шарай и, как всегда, улыбнулся.
Бригадир, видимо, тут же пожалел, что ввязался в разговор: женщины оставили в покое агронома и накинулись на него.
— А ты лучше помолчал бы! — пошла на него Журавская.
— Ты лучше скажи, почему твоя жена лен не теребит? — поддержала ее Кравченка.
— Больная, говоришь? Справка у нее есть, говоришь? — снова кричала Журавская. — А мы что, здоровые, по-твоему, чтобы рвать этот лен? Погляди, вон руки какие у нас.
Женщины кричали уже на все поле. Перестали работать, выпрямились и начали переговариваться их соседки на своих полосках — не только на ближних, но и на дальних. Они прислушивались и все хотели разобраться, почему так раскричались подруги. В этой ситуации нам ничего другого не оставалось делать, как пожелать спорой работы крикливым льноводкам и распрощаться. Пока шли к машине, женщины все еще наперебой говорили, кричали, но понемногу брались за работу.
Потому как-то очень тихо и спокойно показалось на другом льняном участке — в Кобыляках, где быстро бегал и негромко рокотал трактор, легко таская за собой льнокомбайн. Агрегат Ивана Казакевича очень красиво теребил и ровненько — залюбуешься! — стелил лен на льнище.
— Смотрите, Шарай, и без крика, а так чисто и ладно теребит, — заметил ты.
— Жаль только, что сняли приспособление, которое головки обрезает.
— А где же мы их, те головки, сушить будем? Нет у нас, сами знаете, ворохосушилки. На будущий год — кровь из носу, а построим.
— Тогда сразу сколько операций миновать сможем, — прикинул Васьковский. — Вытеребили — и сразу же разостлали. А то вот сейчас снова подымай его, вяжи, ставь в суслоны, грузи, вози на молотьбу, молоти, снова грузи, вези на стлище, стели…
— И вот этого шума и крика не будет, который сегодня Журавская с Кравченкой затеяли, — перебил ты агронома.
Пока агрегат делал очередной круг и, невидимый, рокотал где-то в низине, за небольшим горбылем-пригорком, мы сели под яблоню — благо рядом со льняным полем раскинулся большой приднепровский сад.
— Вон яблок сколько растет, — взглянув вверх, сказал Шарай. — Одно на одном, кажется, висят. Так это же маленькие, а когда вырастут, так и листьев из-за них не увидишь…
— А что с этих яблок толку, — сморщился Васьков-ский. — Придет осень — опять думай, куда их девать…
Комар, который недавно вернулся из дома отдыха, куда его послали сразу после внезапной болезни, начал рассказывать:
— Должно быть, это самая тяжелая все же работа — отдыхать. Сидеть сложа руки и ничего не делать. Человеку, который сколько живет, столько и трудится. Тем более, когда знаешь, что там, дома, подходит сенокос, жатва…
Легкий, ласковый ветерок тихо перебирает листья на яблонях. Суетливые лучики, пробиваясь через густую крону, скользнув то по яблоку, то по ветке, то по листку, весело играют в траве, на волосах, на лицах.
— А некоторые колхозницы и недели не могут пробыть в доме отдыха. «И что это — вот так целый месяц сидеть сложа руки да есть в столовую ходить?» — недоумевают они в первые дни, а потом собирают свои чемоданы — и домой. «Я там хоть свиней покормлю, и то мне легче будет отдыхать».
Мимо нас снова протарахтел льнокомбайн, постлав еще одну ровную полосу.
— Ну, машина работает отлично, — перебил ты Комара. — Поедем в Андреевщину, а то Петр Дмитриевич, слышите, в воспоминания ударился.
По дороге, отмахиваясь от пыли, наклонившись, чтобы лучше тебя видеть, к переднему сиденью, я расспрашиваю о людях, уже знакомых мне по прошлым приездам.
Давай, Геннадий, снова вспомним то наше летнее интервью в пыльной машине.
— Ну, как Мирошниченко, привыкает к колхозу?
— А что ему, Мирошниченку, привыкать? Он, по-моему, еще и отвыкнуть не успел, — ответил ты и, немного помолчав, добавил — Мирошниченку нам беречь надо. Он, огонь его знает, какой хороший парень! Теперь в Анибалеве с пастухами порядок. Как-то Аркадий Савельев начал было мудрить что-то, изворачиваться, так Мирошниченко ему кнутом такого леща влил, что сейчас Аркадий ходит как шелковый.
— А ты взял тогда, весной, радистку?
— Нет, все же отказался. Хоть Ступаков, заместитель начальника управления сельским хозяйством, и сильно на меня разозлился за это. А зачем я буду платить деньги сегодня за то, что потребуется мне только завтра?