— А чем закончилась твоя весенняя встреча с Пашэнькой? Отвоевал ты колхозную землю?
— Отвоюешь… Ну, я тогда, как и договорились в райисполкоме, общее собрание собрал. Все высказались против того, чтобы отдавать колхозную землю. И проголосовали даже. Решение общего собрания я отвез в райисполком, а землю все же Пашэнька на сотки поделил и засеял. Вот как! Да, надо хоть посмотреть, какой у них там урожай на этих сотках единоличных…
Куляй притормозил, подождал, пока проедут встречные машины, а потом, поддав газу, круто свернул на андреевский бригадный двор. Когда тихо ехали мимо кузницы, в открытое окно «Москвича» донеслись рабочий звон железа и глуховатые удары молота.
— Забрал уже свою жену Слонкин, кузнец? — спросил я.
— Молчи ты с этой женой. Приехал он, а уже и забирать некого. Опоздал. Друг уже забрал ее. Скрутилась. Понравились они друг другу да и сошлись…
И мне показалось, что грустновато на этот раз вздохнул над наковальней молот, совсем не радостно, а как-то печально, под настроение кузнеца, зазвенело железо. Но, может быть, это мне только показалось. Как и тогда, в прошлый раз, когда кузнец собирался ехать за женой и когда я был уверен, что в кузнице тесно от большой радости…
На андреевском поле было совсем тихо. Васьковский, который и сюда по полевым дорогам приехал раньше нас, ходил уже от полосы к полосе — наверное, тоже объяснял льноводкам условия дополнительной оплаты. Когда он, подходя, здоровался, женщина поднимала голову, выпрямлялась и слушала, не отпуская, однако, горстку льна, подобранного головками одна к одной, но так и не вытянутого из земли. Когда агроном отходил, каждая сразу же принималась за работу — видимо, чтобы скорее нагнать, отработать вынужденный простой. А некоторые слушали, даже не поднимая головы, не прекращая работы, продолжая выдергивать из пересохшей земли густые стебли льна, за которыми, казалось, тянется чуть ли не вся почва.
Многих женщин я уже знал по прежним приездам, а потому на поле узнавал их издалека — то по платку, то по какому-нибудь жесту, то по голосу.
Вон, спеша, на ходу поправляя старенькие перчатки без пальцев, быстро дергает лен Алексана. Она уже на пенсии, но отозвалась на просьбу звеньевой и пришла помочь в этой нелегкой работе.
Вон недалеко от нее споро вяжет снопы и аккуратно ставит их в суслоны давняя подруга звеньевой — Ксения Цмак.
А вот и сама звеньевая, Ганна Кухаренка.
— Бог в помощь, Ганна Романовна! — говорю я.
— Хотела сказать, мол «велел бог, чтоб и сам помог», но не буду. Очень уж трудно его, этот лен, теребить…
Разговорились.
— Оно верно, лен хороший в этом году, хоть и земля сухая. Только как мы с ним управимся, не знаю. Вот недавно были на совещании в районе — каждая звеньевая свой лен на показ возила, — так Белозоров, начальник управления, шутил, что как посмотришь на выставке — у каждой лен такой, что хоть ты его за пять единиц принимай. А как привезут, говорит, сдавать, и за единицу нельзя принять — такой раскудлаченный, поломанный. «Так молотилки ведь жуют очень», — оправдывались звеньевые…
Тетка Ганна подошла к аккуратно составленным чубами снопам, где в середине, в холодноватой тени, стоял глиняный кувшин с водой, осторожно достала его, не нарушив суслона, обдула с краев все, что нападало, и с наслаждением напилась — что ж, если пришлось задержаться с разговорами, так надо хоть воды попить. Поставила кувшин снова в суслон и сказала:
— А наш председатель правильно сделал, что завтра объявил выходной день, — мол, надо передохнуть, отдышаться перед жатвой. Конечно, надо. Но, ей же богу, вот сами увидите, что завтра все выйдут в поле, будут лен брать, несмотря на выходной. А если бы сделали рабочий день, вот крику да гвалту было бы — «нам даже в воскресенье отдохнуть не дают, не пойдем на работу!» И не пошли бы…
День сегодня был какой-то необычный — все чего-то ждали. Как тогда, весной, во время бездождья и засухи, ждали первого дождя. Мы ездили по полю, терли в пальцах коричневые колоски тимофеевки, которая уже созрела и, такая спело-бурая, радовала глаз, а ты, вывеяв в ладонях маленькие беленькие зернышки, бросал их в рот и говорил:
— Рановато еще. Это ведь у нас семенной участок. Вот как станут колоски сверху осыпаться, тогда и начнем. Скосим сначала высоко, одни колоски, — на семена. А потом и низко — на сено…
— Постояли возле белого, совсем созревшего уже, казалось, ячменя, который, опустив тяжелые усатые колосья, — только жать! — гнулся к земле. А ты, лаская колос ладонью, говорил:
— Надо еще немного подождать. Это тоже семенной участок…
Ходили по гулкому, непривычно пустому амбару в Анибалеве, радовались, как заботливо и чисто прибран он и ухожен, подсказывали плотникам, как лучше вставить верхнее окно почти под самым коньком крыши…
День был действительно необычный. Он что-то в себе таил. Это что-то гнало нашу машину от поля к полю, заставляло нетерпеливо тереть в пальцах мягкие колосья недозревших еще хлебов и с надеждой вглядываться в широкие волны на ниве.
Когда мы вернулись в Андреевщину, как только открыли дверь в контору, кто-то из бухгалтерских работников с улыбкой кинулся навстречу.
— А тут, Михайлович, все телефоны пообрывали. Вас все ищут. И из райкома, и из райисполкома, и из управления только и спрашивают: «Начали жать? А почему не начинаете? Когда начнете?»
И действительно, только мы вошли в кабинет и еще не успели снять шапки, как настойчиво зазвонил телефон.
Звонил, как я понял потом, заместитель начальника управления Ступаков.
— Почему это «Большевик» не начинает? Шведов же всегда начинал жатву первым и заканчивал раньше всех.
— Ездили, смотрели — не поспели еще хлеба. Так зачем торопиться? Силосу нажнем, а тогда что делать?..
— Что это вы все — сговорились в этом году, что ли? В прошлом году 28 июля выехали, а сегодня уже и август начался, а вы все медлите.
— А что же мы можем сделать, если не время — не поспела рожь.
— Вам не время, а Литасову вон время. У вас не поспела, а у Литасова поспела. Что вы, в разных районах живете, что ли? Можно подумать, между вашими полями тысячи километров.
Я уже знал эту историю с Литасовым. Ему тоже звонили, его тоже торопили, и тогда он через несколько дней пригласил:
— Приезжайте, начинаю — вывожу все комбайны.
К нему бросились разные уполномоченные, корреспонденты. Наехали — видят, и действительно начал.
А у Литасова было три гектара спелой ржи на песках. Вот он и вывел на эти три гектара чуть ли не все свои комбайны. Техника чудесная, механизаторы по работе за зиму соскучились — так они этот участок со всех сторон окружили и за несколько минут сжали — как раз только и хватило, чтобы корреспонденты успели заснять, как в колхозе имени Заслонова жнут… Убрал Литасов те три гектара, а потом сидит себе да посмеивается. Его уже не трогают, — он, считается, ведет жатву! — а других поторапливают:
— Почему не выезжаете? Вон Литасов давно жнет. Все комбайны в поле вывел…
Приехал председатель колхоза «Новая заря» Черников. У него стал трактор, а детали, которая сломалась, под рукой не было.
— Может, выручишь?
— Надо у Комара спросить, есть ли у него.
Уезжая обратно с той очень нужной, хоть и не слишком дефицитной, возможно, деталью, Черников тоже жаловался на звонки:
— А я так в поле от них, от этих звонков, удираю. Уеду как можно дальше — тогда звоните себе. И в конторе всех предупреждаю, — говорите, мол, что я в поле. А то все звонят: почему не жнешь, да почему не жнешь. Будто я сам себе враг — мол, зерно поспело, осыпается, а я, дурак, все комбайны держу, в поле не пускаю выезжать. Когда хоть какая делянка поспеет, меня и подгонять не надо будет — сам не усижу.
— Конечно, мы и сами знаем, что жать уже надо было бы, — поддержал ты своего коллегу. — Фуража нет, скоро скоту давать нечего будет. Да вон чапаевцы нажали немного, так раза четыре через сушилку пропускали, а зерно все равно не мелется, а только плющится.
— А где ж оно молоться будет! — согласился Черников. — Сырое — оно ведь все равно, как живое: кажется, даже шевелится, будто муравейник.
И вот наконец, когда солнце, поднявшись в самый зенит, опустилось чуть ниже и заторопилось к западу, тот торжественный момент, ожиданием которого сегодня жил, кажется, весь колхоз, приблизился…
Мы стоим за Анибалевым, почти возле самой Хасмановой рощи, и не можем отвести глаз от этой светлой и тихой красоты — спелого ржаного поля.
Не знаю, как для кого, а для меня это всегда большая, до взволнованного гула в голове, радость — вот так подойти к крутому, отвесному берегу ржаного поля, которое, даже и не сжатое, удивительно пахнет спелой соломой, стать возле рослой ржи, взять в пальцы спелый и потому шуршащий колос, вылущить его на ладонь, попробовать зерна на зуб и обрадоваться этой твердости — смотри ты, выспело: можно жать.
Попробовали на зуб твердое и крупное зерно у самого края поля, вошли глубже в рожь и натерли там зерна с разных колосьев, оно тоже было твердое — не раскусить.
И я заметил, как радостно и довольно засветилось вдруг твое лицо. Ты улыбнулся.
— Видимо, в понедельник можно будет и начинать? — несмело подумал я вслух.
— А зачем до понедельника ждать? — решительно возразил ты. — В понедельник даже нищие, говорят, в поход не идут. А мы сегодня и начнем. Сейчас и зажнем…
Пока шли к машине, ты рассказывал:
— А вот Титович, председатель «Коминтерна», каждый год только в субботу зажинает. Хоть и раньше рожь поспеет, он сидит себе и субботы ждет. На него и сердятся, его и в райком вызывают, над ним и смеются, что в приметы верит. А он молчит и своей субботы все равно дождется. И сеять не поедет, пока бабы не скажут: можно!..
Вскоре от базы в сторону анибалевского поля, которое поспело раньше всех остальных, торопливо пылил комбайн Гриши Медвецкого — того самого Гриши, которого я весной видел на посадке картошки в Аржавке. Все — и Комар, и Васьковский, и друзья-механизаторы, которые нетерпеливо ходили возле выстроенных в ряд, отремонтированных комбайнов и от нечего делать то пробовали, хорошо ли натянуты ремни, то еще раз проверяли, плотно ли закрывается бункер для соломы, — все они решили, что зажинать надо ехать только ему, Грише Медвецкому. Гриша каждый год жнет это анибал