Знаешь, меня тоже всегда трогало, когда я замечал, с каким уважением и почтением смотрят старые деревенские люди на нашу городскую воду, которая сама пришла в квартиру — на второй, на пятый, на восьмой этаж. Просто покрутят кран, подставят палец под струю и будут приговаривать, будто еще не веря: «Смотри ты — вот и горячая побежала…» Мы сами — деревенские люди, и потому хорошо знаем, что значит для крестьянина, да еще и в самой хате, вода. В хлевах ведь ее ждут и коровы, и свиньи, и овцы. Пока наносишь ее ведрами из колодца, пока понаставишь в огромных чугунах в печь, чтобы согрелась, а потом пока повынимаешь их — так, глядишь, и устанешь: даже плечи гудят.
— Теперь и мы водопровод по всей Андреевщине провели. Правда, на ту сторону, за дорогу, не просто было сделать, шоссе мешало. Не разрешили дорожники под ним трубы класть. Съездили в Минск, поговорили, объяснили — разрешили. А мы только трубу под насыпь пробили — да и все. Но теперь и у Комара, и у некоторых других — как в городских квартирах: отвернешь кран и, пожалуйста, подставляй ведро или чугунок — течет, дорогая. А вода, я тебе скажу, это такое же богатство, как и хлеб…
Мы разделись, но в воду лезть не хотелось. Стояли на берегу, разговаривали. Солнце уже красновато стояло на самом закате.
— Я знаю, что такое вода, — не успокаивался ты. — Когда я только вернулся из армии в свое Понизовье, возле нашей хаты решили мужчины колодец выкопать. А до этого тоже из лога, из криницы воду носили. Договорились с Сергеевым, землекопом из Верховья, — может, ты и сам его знаешь? Тот, и правда, до воды дошел, а оттуда ключ так уж ловко забил, так забил — песок даже выбрасывает, и все пузырится. Тогда землекоп попросил мужчин привезти воза три камней. Те привезли, он побросал их в колодец. Камни-то и засосало. А толку никакого: и песок наверх, на камни, выносит, и воды зачерпнуть невозможно. Ведро опускаешь — оно о камни бьется. И только каких-нибудь полведра черпает. А в договоре сказано, что землекоп обязан чистить этот колодец не раньше чем через год. Спустили его снова в колодец — в ведре, как бабу-ягу в ступе, — он полазил там, полазил и дергает за веревку: просит наверх тащить. Вылез и говорит, что ничего не получается — я, мол, верну вам часть денег. Вернуть-то можно, только колодец же выкопан. Так что, он и будет стоять без дела? Я тогда бушлат с себя, гимнастерку с себя — и в колодец. Сел в ведро и кричу, чтобы раскручивали ворот. Спустился. Гляжу, а эти камни уже настолько вмуровались, что и вытащить нельзя. Я тогда дернул за веревку, попросил, чтобы подняли. И — в Зубревичи. Уговорил Хына, кузнеца, сделать мне многороговую кошку из стальной проволоки. С ее помощью кое-как повытаскали камни. Начали песок чистить. Но не так, как землекоп, а старались, чтоб на поверхности всегда большой слой воды оставался — для давления. Вычистили мы его — какой чудесный колодец получился! А вода — будто чуточку даже подслащенная. Как березовик, такая вкусная и резкая. Поглядел на меня землекоп ласково так, помню, и говорит: «Ты, хлопец, у меня хлеб отнимаешь». А колодец тот еще и сейчас стоит: как домой приезжаю, так и хочется из него напиться…
Наконец все же решились и осторожно, держась за траву, сошли с берега. Такая теплая, ласковая (как всегда под вечер) вода! Ты бухнулся в реку, раскачав ее чуть ли не до самых берегов, и поплыл, поплыл — красиво, свободно, легко. Показалось даже, что и так тесная Оршица еще более сузилась и обмелела — так стремительно и бурно ты плыл. Я даже сначала удивился, где это ты так хорошо научился плавать. Понятно, не в нашей же Вуллянке, где летом воды — курице по колено. А потом вспомнил: наверно, в армии научился, где же еще!
Выплыли на самую середину заводи — как раз туда, где когда-то стояла мельница. У берегов, не заходя на глубокое место, баловались дети — брызгались, бегали, кувыркались, будто гуси, в воде. Возле кустов стояла «Волга», а подле нее аккуратно вытирались махровыми полотенцами двое солидных мужчин — видимо, только что искупались. Держались важно, с достоинством. Увидев их, ты хотел было повернуть назад, но, почувствовав, что мужчины тебя тоже заметили и узнали, поздоровался. Они и сами, как мне показалось, смутились и сдержанно ответили на приветствие. По их поведению я догадался, что это, видимо, из Орши — кто-то из районного руководства. Потому, наверное, им и было неловко, что ты увидел их за таким сугубо личным занятием, как отдых. Да и ты очень застеснялся — каким баловством показалось тебе это наше купание! Мол, самая жатва, работы хоть отбавляй, а он, председатель, как ребенок, плещется в реке. Пускай себе и после работы. Этак ведь на весь район прославиться можно — дескать, вон Шведову за купаньем так и комбайны некогда в поле вывести.
Знаешь, я и сам задумывался, почему сложилось такое странное, на мой взгляд, мнение, которое, кстати, и сегодня считается нормальным, что председатель обязан работать круглые сутки, все двадцать четыре часа, не оставляя ни минуты для личной жизни. Будто о каком-то очень смешном, а то и позорном поступке порой рассказывают еще и сегодня о том, что председатель (пускай себе и после работы) ходил за грибами, загорал или вот так купался. А если бы председатель, к слову, посидел возле реки, скажем, какой-то часок под вечер с удочкой, то наверняка о таком случае сообщили бы даже в райком — мол, идет сенокос, а он рыбку, видите ли, ловит…
Раньше, когда председатель как можно меньше спал, когда он суетился целые сутки (перекусить даже было некогда), — считалось, что это очень хороший хозяин, чудесный организатор. Теперь, мне кажется, все несколько изменилось: за такой стиль работы председателей колхозов стали критиковать. Председатель должен уметь так организовать труд в колхозе, чтобы ему не надо было бегать, как раньше, по хатам, чтоб, отлучившись в район или в область, он был уверен, что в колхозе и без него — полный порядок. Председатель же сегодня должен, как и каждый человек, спать сколько надо, есть когда положено и не забывать об отдыхе.
А о тех, минувших годах, давай, Геннадий, послушаем кое-что из биографии Михаила Иосифовича Хасмана, рассказанное им самим.
Я человек сельский. Родился в деревне (есть такие Шарипы в Горецком районе) и все время среди крестьян жил. Иной раз мне соседи прямо так и говорили: «Ты, Миша, землю очень уж любишь». А я, кажется, еще больше земли коней любил. Поверишь, возле хорошего коня мог полдня простоять. Стою себе, разглядываю, любуюсь — понимаешь, очень мне нравилось смотреть в их большие, добродушные и наивные, как у ребенка, глаза. А когда маленьким был, так отец и обедать только хворостиной от коней отгонял.
Около сорока лет на земле поработал я. И двадцать пять из них — председателем пробыл. В разных колхозах, правда.
Перед самой войной избрали меня заместителем председателя колхоза «Красный Берег». Ты же, должно быть, слышал о нем, коль сам оршанский. Слышал? Я так и знал. И, понимаешь, 21 июня прислали мне путевку на курорт — завтра надо ехать, путевка горит. А завтра — это уже было 22 июня. И вместо курорта занялся я эвакуацией колхоза… Орден «Знак Почета», которым как раз перед войной наградили колхоз, я тоже сберег. И потом, вернувшись из партизан, сразу же на знамя его прикрепил.
Пришел, значит, я в свой «Красный Берег», председателем меня люди поставили. А в колхозе — ни коровки, ни лошаденки. Правда, было каких-то пять «монголов» хромых, которых красноармейцы оставили (помнишь, может, маленькие такие лошадки были).
А тут как раз из Германии гнали девчата огромный табун наших коней, которых фашисты в войну, как и людей, в неметчину вывезли. Коней около пятисот было в том табуне. Догнал я их уже где-то за Хорабровым. И ты знаешь, какую картину красивую увидал!
Ночь кончается уже, светать начинает. Вижу — на лугу кони. Туман еще не сошел, и они в этом тумане, в этой сероватой предутренней дымке — как привидения. Собирают траву росную, фыркают — будто той росой поперхнулись. Кое-где костры горят, девчата возле них греются. Не все, правда, а только те, что не спят. Остальные кто где свернулись — кто под деревом, кто под кустом. Вижу, и майор с опушки выходит.
— Что это у тебя? — поздоровавшись, спрашивает он и показывает на мою грудь.
А я, понимаешь, при всех своих партизанских наградах пришел на луг этот: китель у меня один был, а медали поотцеплять не успел еще.
Потом, подойдя ближе, пригляделся он лучше и, заметив в слабом полумраке рассвета мои партизанские медали, спросил:
— Так что скажешь, партизан?
Я и объяснил ему, что хотел бы поменять пять «монголов» наших на хороших коней — нам же, мол, и жать, и сеять надо, а коней нет. Прошу его, как брата родного, а майор молчит.
— А чем ты нам поможешь, партизан? — спрашивает потом.
У меня с собою было все мое партизанское жалованье, какое мне выдали как раз перед этим, — за все годы войны. Я и протянул ему всю эту толстую пачку денег. Подержал он ее в руке, взвесил на ладони, потом дунул на нее, чтобы разъединились бумажки, послюнил пальцы, разделил на две равные части, одну отдал мне, а другую в карман положил да и говорит:
— Слышишь, партизан, я не брал бы у тебя и этих денег, ибо знаю, какой кровью оплачена она, твоя зарплата. Но девчата мои ведь совсем изголодались. Если б было чем их накормить, я не взял бы у тебя ничего. Ясно тебе? Ну, а теперь давай гони сюда в табун своих «монголов» и забирай самых лучших коней — тебе ведь, брат, надо хлеб государству давать. А вдобавок просто так бери вот этих семь подбитых коней, только нам документ дай, что они остались в твоем колхозе. Понимаешь, у тебя они поправятся, вылечатся и хорошие кони будут, а в дороге, видимо, мне не удастся их уберечь — погибнут.
Я — быстрее домой. Зануздал всех своих «монголов», немного конюх помог, и галопом в Хораброво. Пригнал оттуда двенадцать настоящих коней и радуюсь, радуюсь сам. Даже и не верится: все эти кони в тумане утреннем пасутся на нашем лугу, а я сижу, гляжу на них, и мне кажется, что все это только снится. Даже страшно, что вот сейчас проснешься…