— Не перспективны у нас Кобыляки — о какой школе можно говорить, — будто дополняя шофера, объясняешь ты.
И я вспоминаю строгую бумагу, которую показывал ты мне еще в прошлом году: «О системе расселения населенных пунктов в колхозах и совхозах». Там, кстати, утверждалось, что Кобыляки попадают под снос и будут сломаны во вторую очередь — это значит, через пятнадцать лет. Бумага запрещала в этой деревне какое бы то ни было строительство и разрешала только капитальный ремонт старых построек.
Тогда еще Кобыляков я не знал, и мне было все равно, в какую очередь их задумано сносить. А вот теперь, когда увидел Приднепровье во всем его желтом, светлом и радостном величии, мне, честно говоря, немножко взгрустнулось, что вот этой красоты, этой своеобразной и продуманной застройки, которая так умно соединяет и использует лес, реку и гору, через каких-то пятнадцать лет уже никто не сможет увидеть…
В третью очередь (это лет так через двадцать пять) исчезнет с карты района и Анибалево — по плану и эта деревня попадает под снос.
И только Андреевщина, которая вберет в себя все эти деревни, будет расти, шириться, строиться, пока не вырастет в большой колхозный поселок со всеми городскими удобствами.
Выехали на шоссе — во всех переездах из бригады в бригаду, хочешь ты этого или не хочешь, все равно приходится выезжать на него и пользоваться им: так удобнее, быстрее.
Шоссе тяжело дышало. Мчались, спеша, легковые и грузовые автомашины, тарахтели тракторы — у всех были свои срочные дела.
За шоссе щедро зеленели озимые.
Неподалеку, за деревней, тихо и задумчиво шумели кобыляцкие закруты: именно тут когда-то ледник перегородил дорогу реке, и Днепр, который тек раньше в Балтийское море, круто повернул на юг — к Черноморью…
В Анибалево, чтобы все же побеседовать с Пелагеей Аланцевой, пенсионеркой и дояркой, заслуженной колхозницей и обыкновенной женщиной, на плечи которой вдруг легло столько тяжелых забот, я пошел пешком — хотелось пройтись уже знакомыми мне стежками. Дошел до конюшни, увидел, как Харитон Шелепов выгоняет красивых седогривых коней, — и задержался.
— Дядька Харитон, а где тут Хасмановы кони?
Конюх поглядел на меня удивленно — кто ж это теперь, мол, конями интересуется, теперь только машины да машины подавай, — но ответил вежливо, как своему старому знакомому:
— А они все Хасмановы. Видишь, у каждого грива седая и белая лысинка на лбу. И все такие красноватые, гордые — видишь, как голову красиво держат?
О дядьке Харитоне я знал немного. Знал только, что раньше он жил где-то в Дубровенском районе. Но там неожиданно обрушилась на него беда: кто-то из недругов — может, соседи, а может, кто и издалека — глубокой ночью, вспомнив давнюю обиду, может, еще с тех времен, когда Шелепов был председателем колхоза, поджег его хату. Сам Харитон отделался только испугом, а его дочка обгорела. После такой обиды ставить новую хату на старом селище в своей родной деревне не хотелось, и он поехал искать более ласковое пристанище. Новой деревней, которая добродушно, как погорельца, встретила и обогрела Харитона Шелепова, стала Андреевщина.
— Покажите мне, дядька Харитон, ту кобылу, которую Хасман когда-то купил в Минске на базаре и от которой пошел весь этот род седогривых Хасмановых коней.
— Ее здесь нет. Красавица ходит вон там, за стогами. Я как раз туда гоню. Хочешь — пойдем, покажу.
Кони громко фыркали, широко махали хвостами, высоко поднимали передние ноги, потом, встряхнув гривой, резко и с глухим топотом опускались на них. Хоть по дороге шел целый табун, пыли не было — осенью ее прибивают к земле дожди и обильные росы.
Рядом то и дело мимо коней проносились машины, но седогривые не обращали на них никакого внимания — привыкли. А еще ведь совсем недавно, в начале стремительного освоения деревенских дорог машинами, как пугались кони, лишь только увидев это незнакомое для них существо! И не дай бог, если какой-нибудь шутник-шофер бибикал у самого лошадиного уха! Тогда не помогали ни широкие шоры, специально нашитые на уздечку, ни натянутые во всю силу (даже в руки врезаются) вожжи, ни растерянное «Тпру, тпру!» Испугавшись, кони, не разбирая дороги, мчались куда глаза глядят, бежали по канавам, по пням, по огородам — того и гляди, что растрясут и саму телегу и то, что в ней лежит.
Теперь кони не боятся машин — чего бояться, когда сегодня в колхозе столько разной техники! Начнешь пугаться каждого бибиканья, сторониться каждой проезжающей возле тебя машины или трактора, и травинки не успеешь ухватить: только и будешь шарахаться из одной стороны в другую.
Лошади шли спутанные — до выпаса недалеко, ноги не сотрут путами. Только один седогривый был свободный, без пут, но и он не нарушал общего ритма — шел, как и все.
— А почему этот не стреноженный? — показал я на него дядьке Харитону.
— Так это ведь наш основной жеребец был. Теперь он уже рабочим конем стал. Запрягают кто куда хочет. Только у него с задней ногой что-то. Мы уже с ветеринаром и копыто промывали — ничего не видно. А как только возьмешься за бабку — не дается. Так-то он тягучий, но походит немного, и вдруг — цоп! — станет; стоит и ногу подтягивает… Его у нас ведь крали, Продрал кто-то соломенную крышу, уздечку нашел. Обратал — и поехал. Возле магазина его, говорят, некоторые видели. Потом через несколько дней под Богушевском в лесу нашли — стоит за ель привязанный, некормленый и непоеный. А грива какая у него была — красивая, большая! До самых колен. И поверишь ли, на лугу никто его поймать не мог — и близко не подпускал к себе: уши приложит и — летит. А раз ночью кто-то влез в конюшню и, как в потемках умудрился, — обрезал и хвост и гриву. Не на одну, видимо, прическу волос модницам хватило. И вон еще, видишь, две бесхвостые лошади скачут? Пасли их мальчишки возле шоссе, а из города пацаны приехали, дали им по конфетке и пообрезали хвосты.
Я подошел к седогривому поближе.
Старый жеребец теперь стоял тихо, спокойно, и только когда я наклонился и потянулся рукой к копыту, заметил, как по лошадиным бокам, словно от холода, передернулась, пошла волнами кожа и уши сами собою прилегли к голове…
За стогами сена и клевера, что аккуратно огорожены жердями, одиноко паслась Красавица. Она как-то торопливо, не поднимая головы, хватала коротенькую, уже выщипанную к осени отаву — будто спешила насытиться на всю зиму. Еще и теперь, несмотря на свои немалые уже годы, она была красивая и гордая — можно было представить, какой была Красавица в молодости!
— Слабая уже она, — грустно говорит дядька Харитон. — Что ни говори, а ей более двадцати годков. Старость пришла — ничего не поделаешь, такой уж он короткий конский век. Тот ведь председатель очень ее жалел — запрягать никому не разрешал. Недавно хотели на мясокомбинат Красавицу сдать. Но новый председатель не дал. Говорит: «Пускай она уже у нас своей смертью помирает. Она того заслужила…»
Как только табун доскакал до луга, все кони сразу нагнули головы и быстро взялись собирать отаву, которая и так уже была словно подстриженная у самой земли и только возле коровяков возвышалась темно-зелеными островками. Кони ходили дружно. Одни, отыскивая траву погуще да повыше, мелко переступали-перебирали, насколько позволяли путы, ногами, другие — постепенно подтягивали задние ноги к передним, а потом, встряхивая гривой, скакали вперед.
— Теперь уже кони выгулялись, — прислонившись спиной к жерди, которой был огорожен стог, сказал конюх. — Сегодня пусти коня одного с поля, так он, ей-богу, и Андреевщины не найдет. Бывало, у него все ребра видать, а он целое лето то в плугу, то в телеге, то в бороне. А теперь вон нашим «жеребятам» уже по семь лет, а их еще никто не запрягал. Да что там запрягал — на них все лето даже уздечки не было. Пенсионеры и те не берут коней, все машин просят. Они по слабости своей уже ничего с конем и сделать не могут. А молодые не хотят: «Зачем нам с конями возиться». Если уж и берут некоторые, то просят таких, чтобы потише были, А то, не приведи бог, поразбивают все — и телеги и плуги. Даже сотки свои в огороде вспахать и то не хотят конями. Боятся. А что ты думаешь, эти жеребцы там и яблони поломают и груши с корнем повывернут. Потому и идут все: дай грузовик — надо корову отвезти, дай машину — надо в гости съездить, дай трактор — за дровами поеду. А вот эти силачи — их в колхозе пятьдесят шесть — гуляют, запрягать их никто не хочет: конечно, с ними возни много — с ночного сходи приведи, запрягай, распрягай, в табун опять отведи… А трактор — гырр! — и в Орше.
Вот так, Геннадий, конь — когда-то самое большое (конечно, после хлеба и земли!) богатство крестьянина — сделался сегодня как бы лишним в сельском хозяйстве. И не только, конечно, в «Большевике».
А прежде сколько радости, какой праздник переступал порог темной хаты хлебороба, когда во дворе или перед окном появлялся наконец свой, выстраданный, конь, которого так долго ждала вся семья — от старого до малого. Свой конь, на котором можно ехать куда захочешь, пахать свою полоску тоже когда захочешь. Потому, видно, извечным и всегда неутолимым было желание крестьянина купить своего коня — именно по нему судили люди о твоей зажиточности.
Сколько их, неудачников, несчастливых, не обласканных судьбой, наших дедов и прадедов, в отчаянии топились в реке или вешались, сделав крепкую петлю из ненужных теперь уже вожжей, уходили из жизни только из-за того, что у них украли коня. И с каким наслаждением, с какой злостью били мужики пойманных конокрадов, которым не посчастливилось убежать. Били те, у кого крали коней, и еще более исступленно те, у кого их пока не крали: они как бы наперед платили за ту обиду и растерянность, что сваливаются на человека, когда он, выйдя утром из хаты, неожиданно увидит сломанный замок и такой безнадежно пустой без коня хлев.
Оставался человек без коня — и огромное горе темной тучей наваливалось на его осиротевшую подслеповатую хату.
Видимо, потому на земле даже появилась пословица: «Поднявшись утром, поздоровайся с отцом; если отца нет дома — иди поклонись коню…»