а. — «И как — выходит?» — «Иногда выходит, папочка».
— А это тоже мои сестрички, — перевернула страницу альбома Света.
— Бедненькие, — голос у Петра Дмитриевича неожиданно задрожал. — Они такими маленькими навсегда и остались. Одна, Зинка… вот эта… в Оршице утонула. А другую, Люду… вот эту… автобус на шоссе подбил. Иду я на обед, вижу — посреди дороги люди что-то собрались, кричат. Подошел ближе, гляжу — а это моя дочка на асфальте вся в крови лежит. Дальше не помню уже, что было. Лена потом рассказывала. Говорит, увидела меня и испугалась: «Боже-боже, чего это мой стоит на шоссе и волосы на себе рвет?»
…Лопушистая, но пока не очень еще высокая кукуруза. Широкое-широкое поле. Посреди него стоит Петр Дмитриевич — улыбается. Кукуруза перед ним, кукуруза за ним — зеленеет почти до самого небосклона. Видно, фотокарточка еще из тех, давних, времен.
— Да, снимали тогда, когда кукуруза царицей была, — подтвердил Петр Дмитриевич. — А я же, как ни крутите, специалист, ведь я украинец, хоть и давно в Белоруссии живу (так вот он откуда тот далекий, чуть уловимый акцент, не свойственный нашей белорусской речи!). Вызвали и говорят: «Попробуй, Комар». Ну, я и прорастил, как у нас делалось, семена. Потом испугался — а что, если проращенные не взойдут? Ведь будет голое поле! Тогда я взял еще не проращенные семена, смешал с проращенными и так посеял. На всякий случай. Гляжу, взошла вся моя кукуруза: проращенная — через неделю, а не проращенная — через три… Вот я и стою в ней веселый…
А это выступает секретарь райкома. Среди тех, кто внимательно слушает, сидит и Петр Дмитриевич.
Соседи. Может и не близкие, но свои, андреевские. Добродушные лица настоящих, исконных хлеборобов…
— Один… вот этот… пришел как-то ко мне вечером и бутыль самогону принес. «Хочу, — говорит, — с соседом выпить». «Ну, давай выпьем», — отвечаю я ему, а сам вижу, что он уже на хорошем взводе. Поставил он бутыль на стол, я налил ему стакан, а остальное в шкаф запер: «Как-нибудь потом отдам». Он вышел от меня и долго не мог понять, что произошло. Стоял возле крыльца, недоуменно пожимал плечами и сам с собою говорил: «Пришел к соседу чарку выпить, а тот мою самогонку в свой шкаф спрятал».
Второе лицо немножко похитрее.
— А про этого так Лена мне рассказывала. Пошла она как-то утром в наш сарай. Слышу, говорит, шуршит там кто-то в соломе. Дай, думаю, погляжу, кто там и что. А это — он. Достал из соломы бутыль самогона, нагнул ее и пьет. Вот оно что! Это же он в нашей соломе самогон свой от жены прячет и утром причащаться в сарай бегает. Вернется в хату, жена подозрительно глянет: «Снова самогоном запахло?» А он: «Тебе уж, видать, этот самогон и во сне снится…» И садится спокойно завтракать… «Ну, хорошо, хорошо, — увидев все, сказала ему тогда Лена, — у нас она целее будет, твоя самогонка. Только надо было бы сказать мне, а то я могла бы вилами разбить твою бутыль»…
Я заметил, что ты, Геннадий, глядя куда-то далеко в темное окно, нахмурился, задумался.
— И я ведь когда-то пил, — глядя мимо нас все туда же, в темноту, тихо сказал ты. — Здорово пил, когда зоотехником работал: то тот поднесет, то этот пригласит. Не хотелось людей обижать, — думалось, что так каждого уважишь, если водку его выпьешь. Теперь вот вижу, что не так надо уважать человека…
Может, как раз теперь, если б под другое настроение да если бы в хате не было так много людей, — может, и состоялся бы тот искренний разговор, который чуть было не завязался в твоей конторе еще раньше, в тот тихий весенний вечер…
Но Света перевернула очередную страницу семейного альбома, и ты лишь успел сказать:
— А теперь — только в исключительных случаях пью.
Большой общий снимок на фоне леса, сделанный, когда все собрались 9 Мая на маевку.
Вот Игнат Медвецкий, бригадир плотничьей бригады. Тот, что раньше некоторое время имел доступ к колхозной печати. Серьезный, важный, в шляпе, с галстуком…
Рядом спокойно стоит Комар.
А вон лысоватый и немолодой уже мужчина с тяжелыми руками кузнеца.
— Иван Казакевич, механизатор, — объясняет мне Леня Васьковский и добавляет: — Это он мне рекомендацию в партию дал. Мы только что о нем говорили…
Чубатый, кудрявый, совсем молодой еще парень. Сдержанно улыбается.
— Вася Медвецкий — хороший комбайнер наш. А когда учился, не давал мне покоя. Все спрашивал: «Дядька Комар, а когда уже я настоящим комбайнером буду? Таким, как Гриша Медвецкий?..»
А вот и ты, Геннадий, — торжественный, нарядный. Тоже важный на снимке, серьезный и немного надутый — как раз такой, каким иногда и представляем мы себе строгого председателя. Стоишь под высокой сосной, и солнечный зайчик, пробившийся через густую крону, светло блестит в траве перед тобой. Второй задержался на губах — будто нарочно хочет рассмешить…
Тем временем Василий Семенович уже поджарил печенку, отварил чугунок рассыпчатой картошки, принес соленых огурцов и нарезал их в миску.
Мы сели за стол. Петр Дмитриевич налил по чарке, взял свою в руку и только хотел сказать, наверно, первый тост, как со скрипом отворилась дверь и в хату тяжело вошла Комариха. Еще не переступив порога, она каким-то осевшим голосом запричитала:
— Ой-ей-ей, ой-ей-ей, слышали вы, что Броника машина убила?..
Была темная-темная ночь. На шоссе остановилось движение. Машины стояли одна за другой, требовательно сигналили, мигали включенными фарами. Шоферы задних машин злились и ругались — они не знали, что там, впереди, случилось…
На другое утро повалил снег.
В конторе колхоза все без исключения только и говорили о Бронике.
Красиво жил этот человек. Добрую, светлую жизнь его оплакивала вся Андрееыцина. И даже когда в своих Зубревичах я начал рассказывать о несчастном случае на шоссе, выяснилось, что и там хорошо знали его:
— Какой Броник? Неужели тот, что на кирпичном работал? Вот уж был человек, так человек. Бывало, и тут поможет, и там подсобит…
В холодной снежной метели еще более щемяще, совсем по-человечески печалятся траурные трубы оркестра. Последний раз дядька Броник медленно едет на машине Василя Новикова, на которой он столько перевез зерна, силосу, картошки, едет по той дороге, по которой столько ходил и ездил, едет туда, куда ездят только один раз.
За гробом — много людей.
Сняв шапки, рядом идете и вы: Кичин — директор кирпичного, которому Броник отдал всю свою жизнь, и ты, председатель колхоза, которому в свои последние годы так помогал этот человек.
Над гробом — Броникова жена. Она смахивает платком с холодного лица мужа снег и голосит, причитая:
— А мой же ты дедочек, а куда же ты в такой холод собрался…
— А зачем же ты едешь туда, где тебя никто-никто не ждет?..
— А кто же тебя там накормит и обогреет?..
— А кто же теперь в нашей хаточке дверью скрипнет, поесть у меня попросит?..
— А мой же ты дедочек, а на твоих же щеках снег — и тот не тает уже…
Снег действительно падал на белое Брониково лицо и не таял. Таял на зеленых листьях, на ветвях. И даже на неживых предметах — на камне, на крышах, на шоссе, где, видимо, все еще сохранялось тепло. И только на лице дядьки Броника белые снежинки лежали так, как и упали… Столько было у этого человека тепла, энергии, и вот не осталось даже той малости, которая нужна, чтоб растопить всего-навсего небольшую снежинку…
Снег падал весь день.
— А что же вы хотите — сегодня ведь Покров, — оправдывали эту преждевременную зиму старики. — А на Покров обязательно земле надо чем-нибудь укрыться: или дождем, или снегом.
— Говорят же, что первый снег всегда ложится за сорок дней до настоящей зимы.
Эту закономерность я уже заметил и сам. Той, прошлой осенью, когда «Большевик» встретил меня настоящей зимой, думалось, что это простая случайность — видимо, год такой. А вот в этом году, когда первый снег улегся еще раньше, чем в прошлом, про случайность уже не стоило и вспоминать: видно, действительно первый снег зима всегда посылает немного раньше, чем приходит сама.
В андреевском саду (да, наверное, и в кобыляцком) занесло груды круглобоких спелых яблок — кое-где они светились из-под снега своими красными боками. Тут же, под яблонями, лежали в снегу ящики, которые перед самым снегопадом раздобыл Садкович — в них должны были везти на завод яблоки, но метель помешала отсортировать их.
Желто светились на белом, чистом снегу осенние березки. Под ними, тоже на снегу, — желтые, сорванные ветром, сбитые снегом листья. Сочетание этой желтой грусти осени и белой свежести молодой зимы непривычно поражало глаз, казалось каким-то нереальным.
Потяжелели, еще ниже обвисли красивые, дозревшие гроздья рябины, ибо на каждой красной ягоде лежало теперь по целому «сугробу» белого снега.
Снег облепил заборы, ворота, набился в углы хат, налепился между бревен, откуда до этого торчал только сухой мох. Неожиданно светло на фоне темного неба забелели заснеженные крыши, которые всю осень мокро темнели даже днем.
Глянешь на пушистое — все в снегу! — небольшое деревцо, и ветви его покажутся толстыми, прочными — не сломать. А отрясешь с него снег и, пораженный, удивленно пойдешь дальше — тьфу ты, черт: и никакое это не дерево, а всего только тоненький, небольшой стебелек чертополоха или тмина, которые стали такими солидными в своем снежном уборе.
В Андреевщине и Кобыляках лен убрали: часть сдали, а часть укрыли под навесом. А как в Анибалеве? Ты нетерпеливо включил рацию: Савельев сейчас должен был выйти на связь.
— Первый? Я второй. Как меня слышите? Прием.
— Слышу хорошо. Прием.
— Сколько у вас, Савельев, льна на поле осталось?
— Машины три.
— А под навесом?
— Тоже три…
— Сегодня у вас будет машина Сапсалева. Обеспечьте погрузку. Больше машин дать не можем. Все на ремонте. Что вам еще надо?
— Надо было бы еще одну машину — навоз из коровника вывезти.
— Я же говорю, что сегодня нету. Это потом уже сделаете, когда освободимся ото льна…