Не считай шаги, путник! Вып. 2 — страница 82 из 118

акончилось. Шла у нее скрытая, тайная, духовная жизнь…

Да, мы жили мирно в ее последние годы. Но во мне она не видела продолжения той жизни, которую понимала. Не Дом меня привлекал, а Мир, не чинное представительство в нем, а открытость общения… куда какими были мы максималистами!.. Она помогала мне во всем и, когда родилась дочь, не одну неделю прожила в общежитии на Ленинских горах, хотя все эти лифты, столовые, шумные студенческие сборища были уж совсем не по ней.

Афанасия Петровна умерла, когда я жил за границей. Хоронили ее без меня.

Не Дом, а Мир… Двадцать лет тому назад у многих из нас это противопоставление прямо-таки в крови растворено было. Все, что окружало рядом, — в Ярославлях, Великих, Калязинах, Кимрах, Угличах, — казалось привычным, скучным, тупиковым. Все настоящее было далеко — в Москве, Сибири, на Дальнем Востоке. Не терпелось оставить дом и жить без кола и двора, без быта и квартиры. Пожалуй, наши отцы первыми испытали это нетерпение и передали его нам.

В свое последнее ярославское лето, уже окончив школу, мы с приятелями как-то бродили по великосельской и ростовской округе — решили добраться до истока Которосли. Шастали по болотам вокруг озера Неро, отдыхали на стогах сена. На выкошенной сырой луговине вспугнули птицу — она вылетела из-под ног и тут же стала отводить от гнезда: вспорхнет — сядет, вспорхнет — сядет…

Которосль недалеко от Неро сливается из двух рек — Вёксы и Устья. Вёкса берет начало в самом озере. До вытека ее мы тогда не дошли — топь, — но на самой Вёксе опять-таки вспугнули утиное семейство. Мамаша и желто-серое потомство как дали стрекача по воде, только лапки замелькали…

— Где дают? Что дают? — кричали мы вслед.

Реки Вёкса и Устье сливаются, чисто, красиво. Церквушка там или часовенка стояла на стрелке, через Которосль перекинут мост из гнучих тесин…

Уж под вечер шли по жирным, пахнущим илом огородам ростовской низины. Выдергивали сладкую морковь — каротель. И вдруг на заброшенной проселочной дороге — цыганский табор. Брезентовые шатры, костры пляшут, пасутся стреноженные лошади.

— Дай рубль, красивый молодой, — приставала. цыганка, — дай рубль, любовь нагадаю, дорогу дальнюю..

Мы убегали, от нее, она кидала нам вслед морковью, мы смеялись…

У села Макарова вышли на Московский тракт, дорогу дальнюю. Желтым тихим светом горели огни изб, девушки в смутных белых платьях собирались под липами, там тихо играла гармошка. В само село с полей и из леса уже вплывал прохладный ночной воздух, но рядом жарко дышал асфальт большой дороги, и тут, около него, все виденное за этот день и само это село, липы, помню, сразу показались такими скучными, такими надоевшими.

Тяжелые, сердитые, глазастые машины налетали с шумом, фырком, как майские жуки, и тут же скрывались, оставляя за собой на мгновение красную точку света в темноте… Страшно хотелось уехать, и уж никак не думалось, что тот день, такой обычный, останется в памяти. Но остался же, и сегодня я вижу в нем даже что-то пророческое. В том, как мы бесшабашно выгоняли птиц из гнезд, как пришло к нам видение цыган — вечных кочевников… Еще тогда, когда мы без сожаления оставляли наш тогдашний Дом, он уже предупреждал нас о будущем сожалении, и все равно он вошел в нас и был с нами все эти годы.

Так что же теперь — сказать по-великосельски: не Мир, а Дом? Заняться возделыванием своего сада? Но противительные союзы не так смелы, как кажутся. Гораздо было бы смелее поставить союз «и». И Мир, и Дом… Не отдает ли это, однако, фанфаронством? Оно изменилось с тех пор для меня — понятие Дома. Что скромничать, оно для меня многослойнее, чем для моей бабушки. Когда я говорю о Доме теперь, то вижу и всю страну, знакомую и исхоженную, от ласковых песков залива Анива на Сахалине до нарядных закарпатских елей — смереков. Это тоже мой Дом… Но тогда какое же место занимает тот, юношеский Дом — Ярославль и Великое — в моем Доме сегодняшнем? Любимый образ яблока помогает мне. Оно все целиком — едино и все прекрасно: кожура, мякоть, даже сердцеобразные жесткие чешуйки внутри. Но вот маленькие черные зерна. Тайное тайных, кодовая запись дерева, каждого листа и каждого будущего плода. Из разных зернышек — первоначальных детских впечатлений — начинает расти в наших душах раскидистое понятие Родины. И для русского, естественно, это зерно — его село, его город… Его город и его село. Наш сегодняшний, большой и многоязыкий Дом, вобравший в свою историю прошлое многих народов, в свои советские обычаи — обычаи разных племен и наций, будет тем богаче, чем больше каждый народ, каждый край внесет в этот Дом своего, неповторимого, самого что ни на есть ценного у него. Вот тут-то, понятно, я с особой ревностью смотрю на нашу среднюю и северную Россию — на те края, где и завязывалась, как яблоко, вся наша Русь — так ли много она сегодня дает, как могла бы дать? Все ли свои ценности сохранила и умножила? И не слишком ли легко мы, жители этих краев, покидали свои родные гнезда?

Да, расширились и окрепли главные промышленные центры — и старые, такие, как тот же Ярославль, и новые, как Череповец (пусть его история исчисляется сотнями лет, но, в сущности, это молодой двадцатилетний город). Не говорю и о том, какими стали люди: рост образования, культуры — это у всех на глазах. В последние годы куда бережнее стала охраняться память народа, воплощенная в древних храмах и поселениях, в наших лесах, в старинных парках… А вместе с тем идешь по старым ярославским селам, по маленьким городам — Любиму или Тутаеву, Великому или Курбе — и видишь еще так много заброса, неустроенности, и это в тех самых местах, которые славились своими ремеслами, ярмарками, садами и огородами. Тут, на волжской пойме, — не забудем это — были выведены такие породы скота, как ярославская корова и романовская овца, здесь родилось русское льноводство. И ведь отсюда, с ростовских огородов, бывало, возили в Москву и Петербург спаржу и артишоки. Нет, говорят, в этих селах и городах базы, то есть такого предприятия, которое бы держало на себе все интересы населения и взяло на себя все заботы города. Считается, что в этом путь омоложения старых русских городов и бывших торгово-промышленных сел. Приводятся в пример Углич и Рославль, скажем… Согласен, это важно. Но не хватит каждому городку филиалов промышленных гигантов. И тогда они обречены на угасание? Но большинство из них — это места, обживавшиеся столетиями, по которым, как по геологическим обнажениям, наглядно можно изучать историю русского народа. Мне кажется, что и история Великого в этом убеждает… Были ли исторические причины для угасания Великого? Да, и мы говорили с вами об этом. Царил ли в этих селах и городках дух собственничества, ограниченности, замкнутости? И об этом шла речь… Именно эти пласты жизни и сейчас словно бы еще дотлевают тем тонким, еле видным, червячным каким-то жаром, который перебегает по уже почти совсем погасшим угольям. Но ведь те же великоселы были не просто собственниками, не просто хозяевами, а хозяевами-тружениками, великими, умелыми тружениками, которые оставили нам в дар это древнее каменное гнездо. Отказываясь от всего собственнического в их наследстве, как же развиваем мы их трудовые традиции? Ведь есть же еще запас жизненной энергии в упрямом селе, оно живет. Чем помогаем мы этой упрямо продолжающейся жизни?

От отца мне осталась вышитая льняная косоворотка. Он любил ее и надевал по воскресеньям, отправляясь в гости к теще, в подъярославскую слободу Починки, или даже в центр, чтобы пройтись по волжской набережной. Бывает, летом и я надеваю ее, но только дома: теперь в таких не ходят… Можно посмеяться: уж эта любовь к исконно-посконному, к лаптям и берёстам… Попробуйте посмейтесь при грузине, когда он подносит вам свою братскую чашу с вином, унаследованную от отца. Он воспримет это как оскорбление. Почему бы и мне иначе воспринимать насмешку над льняной косовороткой? А вообще-то, даже оставляя в стороне чувства такого рода, стоит заметить, что нет летом лучше одежды, чем из тонкой шелковисто-серой холстинки, прочной, мягкой, прохладной… Но холстинка — это еще не ярославское полотно… Из того были полотенца у бабушки, тончайшие, хрусткие, снежно-белые. В Великом выделывались и грубые холсты, и холстинка, и полотно — великоселы любили северный шелк. Бабушкин старший брат, Алексей Петрович, большой знаток льна, учившийся у своего отца — локаловского «булыни», на взгляд определял и номер волокна, и его происхождение.

Когда я рассказывал в Москве, в какое село собираюсь, мне давали наказы:

— А ты привези-ка сувениры изо льна. Салфетки там какие-нибудь…

Я мялся:

— Да какие сувениры?.. Нету их там…

— Что ты, — уверяли меня, — теперь сувениры где только не выделывают, а чтобы в таком селе, да не было… Не может быть.

И я втайне надеялся, что мой пессимизм не оправдается и я привезу в Москву чего-нибудь такое великосельское…

Пессимизм оправдался.

Александр Дмитриевич Барашков — представитель одной из тех фамилий, которые пользуются в Великом особым уважением. И сегодня еще великоселы делят себя на «коренных» и «мологских». «Мологские» — переселенцы из города Мологи и окружавших его сел. Это великое переселение случилось в тридцать восьмом — тридцать девятом годах, когда старая Молога ушла под воды новорожденного Рыбинского моря. Честно-то говоря, если бы не «мологские», то население Великого сократилось бы к нашему времени еще значительнее: ведь именно «коренные» первыми и уезжали из села, как о том уже говорилось. И все же эта кастовость нет-нет да и напомнит о себе: «коренные» считаются рангом выше. А Александр Дмитриевич не просто коренной. Барашковы были закоперщиками великосельских сапожных артелей, заводилами артельной великосельской промышленности. Вся история ее прошла на глазах и при участии Александра Дмитриевича, да вот и сейчас он работает в филиале Ярославского швейного объединения.

Не могу удержаться от слов, уже не раз повторявшихся: типичнейший великосел. Высок, невозмутим, себе на уме, скуп, но точен в ответах… И черное пальто с каракулевым воротником, и каракулевая шапка — все при нем.