Не сказка про белых гусей — страница 5 из 17

— А что такое бублики?

— Это такие булки круглые, как колесико, с дыркой посередине, — стала объяснять тетя Даша. Но умная Нюрка подумала и сказала:

— Не надо с дыркой. Без дырки лучше — больше булки.

«Машины и хлеб — главное, — говорит мой отец. — Будет техника, будет хлеб — наша страна станет сильной. Попробуй тогда тронь нас. Мы будем жить, учить детей и строить коммунизм. Коммунизм — это то, ради чего стоит жить, а если надо — то и умереть», — это тоже говорит мой отец.

Когда нас принимали в пионеры, приехавший к нам в школу инструктор райкома комсомола сказал:

— Встаньте те, у кого отцы коммунисты.

Я встала первой, потому что мой батька — коммунист.

Один за другим поднялось еще несколько ребят. А Валюха, несмело протянув руку, тихо спросила:

— А мне можно встать? У меня нет отца. У меня брат — комсомолец.

Инструктор, длиннорукий худой парень, с хрипотцой в голосе от недосыпания и выступлений, внимательно посмотрел на нее и кивнул головой:

— Встань!

И так мы стояли рядом — я, и Валюха, и Сережка Крайнов, и другие ребята, по-военному вытянув руки. И притихший класс смотрел на нас, словно видел впервые.

В пионеры приняли не всех, а, как у нас говорили, самых сознательных. В чем заключалась эта сознательность, объяснить непросто. Она не определялась успеваемостью. «Уды» и «вуды», выведенные учителями, еще ни о чем не говорили. Не определялась она ни талантом, ни успехом. Но мы безошибочно знали: кто сознательный, а кто — нет.

***

По утрам, собираясь в школу, я на краешке стола старательно глажу утюгом галстук. Вообще-то я не очень слежу за своими нарядами. Мама ищет для меня на толкучке зимнее пальтишко, из старого перешивает мне платье. Я нетерпеливо стою, пока она с булавками во рту меряет на мне обновку. Ну, не все ли равно, где будет складка — спереди, сзади или сбоку? Мне это решительно безразлично. И какой воротничок у платья — тоже все равно. Я даже горжусь немного этим. Не в нарядах главное!

У нас в школе мальчишки ходят, заломив козырьки кепок на затылки, и в ушанках с оборванными завязками. Я тоже никогда не завязываю ушанку, и тесемки болтаются на ветру, когда я бегу в школу. Мама связала мне шапочку, распустив свой старый платок и терпеливо скрутив рвущиеся нитки. Но я не стала носить ее. Упросила купить мне ушанку.

— Так это же для мальчика, а ты — девочка, — говорила мама.

— Это раньше была разница — мальчик или девочка, а теперь все равно кто. У нас ведь равноправие.

— Ну ладно, — сдалась мама, — в ушанке все-таки потеплее. Шапчонка — что — продует ее ветром, а ты вон целый день мотаешься где-то, — и купила мне ушанку с кроличьим мехом на лбу.

Зная мое отношение к нарядам, мама удивляется, что я старательно наглаживаю галстук. Но то наряды, а это — совсем другое. Галстуки пока имеются совсем у немногих ребят. Это раз. И все в школе смотрят на нас. К тому же — я об этом не говорю маме, — за галстук могут и по шее дать. Вон как избили какие-то хулиганы Сережку Крайнова. Но Сережка, конечно, не снял галстук, и никто из нас никогда его не снимет, даже если нас убьют.

Я надеваю на шею алый треугольник, еще хранящий тепло утюга. А может, он просто такой теплый. Ведь в нем кровь тех, кто погиб за то, чтобы нам жилось хорошо и счастливо.

Мы и вправду так живем. Мы не всегда сыты. Нет мяса, масла, сахару. Нет… Впрочем, легче, пожалуй, перечислить то, что есть. Но мы не какие-нибудь нытики, как сказал Сережка Крайнов. Да к тому же все это у нас будет — и хлеб, и сахар. Вон уже идут эшелоны зерна по Турксибу. Все будет! Впереди у нас — вечность. И нам жить при коммунизме. Ведь его и строят для нас. И мы тоже хотим строить коммунизм, а не только просто жить при нем. И так без нас произошла революция, без нас отгремела гражданская. Пусть и нам хоть что-нибудь останется.

Я завязываю узел галстука, как учили нас, и вдруг перехватываю взгляд отца. Он недавно возвратился с ночной смены. Помылся под умывальником и теперь чистый сидит за столом, жует и читает газету. Первую страницу прочитал, развернул газету во весь лист, а потом — опять перегнул, сложил домиком и прислонил к чайнику. И теперь струйки пара маленькими облачками плывут над газетным домиком. А он из-за газеты — одним глазом. Он так умеет — мой батька. Глянет и хмыкнет. Но сейчас он не хмыкает. Смотрит серьезно, будто впервые увидел. Я отворачиваюсь. Не в наших обычаях говорить лишние слова. Мы и так понимаем друг друга.

***

Прибегу из школы. На столе, покрытом голубенькой, в чернильных разводах клеенкой, уже стоит тарелка. Мама несет от печки кастрюлю, придерживая тряпкой гнутую крышку. Обжигаясь, проглатываю суп. Мама только ахает: «Да поешь ты, как надо!»

— Некогда! Завтра общество Осоавиахим. А в бригаде мне поручено доложить о том, как из обезьяны произошел человек. А еще стенгазета. Нас выбрали в редколлегию — меня и Валюху.

— О господи, — вздохнет мама. — Совсем от дому отбилась.

— А Зойка наша танцует, — испуганно понизив голос, сообщает Нюрка, когда я прихожу к Вале. Волосы у нее уже отросли и теперь не торчат в разные стороны, а свисают двумя косицами. И из-под длинного когда-то платья выглядывают шарики коленок. А сама Нюрка стала еще умней. — Она знаешь как танцует? — говорит Нюрка, скосив глаза в сторону кухни. — Она фокстрок танцует. Мама сказала — все косы ей выдерет.

— Не фокстрок, а фокстрот, — поправляет Валя. Но это все равно. Потому что танцевать фокстрот — это… — Мы с Валюхой молча переглядываемся и тоже косимся на кухонную дверь, где притаилась Зойка. Мы вообще презираем танцы. Шаркать ногами — ума не надо.

Мы с Валей садимся за уроки. Решаем задачки, потом принимаемся писать заметку для стенгазеты. Скоро восьмое марта — Международный женский день, и мы пишем в своей заметке, какие несчастные были женщины в старое время при царе. А теперь всем открыта дорога — работай, учись на кого хочешь. Есть женщины-трактористки, есть летчицы. Хоть водолазом можешь стать. Валюха, правда, немного сомневается.

— А водолазы есть? — спрашивает она, отрываясь от заметки, которую старательно переписывает своим красивым почерком, и смотрит на меня.

— Ну конечно есть, — уверенно говорю я. В самом деле, не может же быть, чтобы не было женщин-водолазов. И успокоенная Валюха снова склоняется над газетой и аккуратно выводит «и водолазы». Подумать только! Можно учиться, на трактористку, на летчицу, на водолаза, а человек вместо этого учится танцевать какой-то фокстрот! Надо дать Зойке прочитать нашу заметку. Да, впрочем, она уже и так знает, потому что мы с Валей, прежде чем написать, громко говорим все вслух, а кухня, где сидит Зойка, — рядом. Мы себе представляем — сидит сейчас бедная Зойка и думает:  «Что же это я делаю? Зачем только я этот несчастный фокстрот танцевала!»

Мы еще все сидим над стенгазетой, потому что надо не только заметку написать, но и нарисовать что-нибудь. Хорошо бы, конечно, эту самую трактористку, летчицу и водолаза, но у нас это не получится. Рисовать ни я, ни Валюха, к сожалению, не умеем. Мы сидим и раздумываем, что бы нам все-таки нарисовать, и даже не замечаем Зойку.

— Все сидите, дурочки? — раздается вдруг над нами Зойкин голос, и сама Зойка в наглаженной кофточке, с ленточкой в русых волосах, стоит и смеется, сверкая ровными меленькими зубами. Она еще немного крутится возле старенького затуманенного зеркальца, висящего в углу, снимает ленточку, расчесывает гребенкой волосы и надевает берет. Валюха неодобрительно смотрит на сестру. Нюрка говорит:

— Я маме скажу!

Но Зойка — ноль внимания. Набрасывает жакетку и уходит. Слышно, как ее каблуки стучат по лестнице, когда она спускается с галерейки.

II

Говорят: прошел год. Прошел — значит, некуда было ему торопиться. Шел себе не спеша на длинных ногах дней — шаг за шагом, как тот журавль по болоту: топа-топа-топ-топ, цапу-цапу-лап-лап — триста шестьдесят пять раз.

Нет, мои годы не проходят. Они несутся. Мчатся. Летят. Мне двенадцать лет. Двенадцать лет — это очень много. В двенадцать лет уже можно что-нибудь совершить.

«Каждый человек должен совершить, если, конечно, он не зря живет на свете», — сказал Сережка Крайнов. Мы с Валей часто думаем про это.

«Все шепчутся и шепчутся, — говорит Зойка. — Что вам шептаться? Да вы и не понимаете еще ничего». — Это она любит так говорить. Выйдет к вечеру за ворота — на плечах косынка голубенькая — тетя Даша на толкучке купила. Вот на «Арсенале» затянул гудок. Сначала тоненько, с присвистом, а потом будто разошелся — ревет густым ревом. Сейчас из проходной повалит первая смена. Выльется на нашу улицу, запрудит ее до краев. Шум. Крики. Хохот. А Зойка стоит у ворот, будто ей и дела нет до того, кто там шагает в обнимку с дружками, заломив на затылок кепку, — только накручивает на палец конец своей голубенькой косынки.

Вот уже и улица опять опустела. Далеко во дворах затухает гомон. В черную трубу «Арсенала» медленно спускается пыльное солнце. Стоит Зойка на пустой улице и смотрит. Не на дорогу смотрит, по которой только что протопала первая смена, не на трубу, над которой полыхает закатное зарево, а куда-то еще дальше. А попробуй спроси ее, чего она там увидела.

«Ах, — скажет, — что вы понимаете?»

А мы с Валюхой все понимаем. Переглядываемся друг с дружкой, и все нам понятно. И чего Зойка каждый раз свою косынку крутит на палец — понимаем, и почему Яшка недавно весь вечер орал, сердитый, и отрубил на Зойкиных туфлях каблуки. Туфли и теперь хорошие. Ходить в них, правда, не очень удобно, наверное, но у ворот постоять можно. Носы немного кверху задираются. Но это если присматриваться. А так, если кто просто мимо идет — тот ничего не заметит. Впрочем, нам с Валей не до Зойки. У нас столько дел — просто дохнуть некогда. Не оглянешься — еще одна шестидневка пролетела. Сборы. Кружки. Стенгазета. Да еще и учеба. И предметы-то у нас теперь какие: обществоведение, геометрия. А со второй четверти — алгебра, мудрая наука древних арабов о чудесном превращении чисел. Сначала она показалась мне скучной. Вроде как «А» да «Б» сидели на трубе. А кто такие эти «А» и «Б»?