В итоге, Кренкель, проклиная все, рысил по снегу вокруг палатки, заглядывая в иллюминаторы – скоро ли они там закончат. Он тер варежкой нос и щеки, притопывал, хлопал руками по бокам, считал минуты на циферблате, и про себя, возможно даже, говорил разные слова о партии и ее мудрой политики. Они там сидели на нарах, выслушивали сообщение, выступали по очереди со своим мнением, заносили его в протокол, вырабатывали решение насчет очередных врагов народа, голосовали, и составляли текст своего обращения на материк. А в конце, как положено, пели стоя «Интернационал». Спев гимн большевиков, Папанин разрешал Кренкелю войти, вручал ему это закрытое партийное сообщение, и Кренкель передавал его по рации.
Партийная жизнь в стране била ключом, и полгода Кренкель чуть ли не каждый Божий день бегал петушком в ледяном мраке вокруг палатки. Он подпрыгивал, приседал, и мечтал, что он хотел бы сделать с Папаниным, когда все это кончится.
Ловля белого медведя на живца была наиболее гуманной картиной из всех, что сладко рисовались его воображению. Через неделю умный Кренкель подал заявление в партию. В каковом приеме ему Папаниным было отказано по той же причине, по какой ему надлежало являться немцем.
От скуки и ничегонеделания, и для придания себе значимости, Папанин расстилал на столике тряпочку, доставал из кобуры маузер, из кобурного пенала вынимал отверточку, ежик, ветошку, масленку, разбирал свою 7,62 мм машину, любовно протирал, смазывал, собирал, щелкал, вставлял обойму на место и вешал маузер обратно на стойку палатки, на свой специальный гвоздик. После чего успокоено ложился спать. Этот ежедневный процесс приобрел род некоего милитаристского онанизма, он наслаждался сердцем и отдыхал душой, овладевая своей десятизарядкой, и на лице его появлялось совершенное удовлетворение. Постепенно он усложнял процесс чистки маузера, стремясь превзойти самого себя и добиться немыслимого мастерства. Он собирал его на время, в темноте, с завязанными глазами, на ощупь за спиной, и даже одной рукой. Кренкель, натура вообще миролюбивая, возненавидел этот маузер, как кот ненавидит прищепку на хвосте. Он мечтал утопить его в проруби, но хорошо представлял, какую политическую окраску могут придать такому поступку. И под радостное щелканье затвора продолжал свое политинформационное чистописание… Дрейф закончился, льдина раскололась, ледокол «Красин» снял отважных исследователей с залитого волнами обломка, Кренкель педантично радировал в эфир свое последнее сообщение об окончании экспедиции. Окруженные восхищением и заботой экипажа, извещенные о высоких правительственных наградах – всем четверым дали Героя Советского Союза! – полярники потихоньку поехали в Ленинград. В пути степень их занятости несколько поменялась. Гидролог с метеорологом писали научные отчеты, Кренкель же предавался сладкому ничего неделанью. А Папанин по-прежнему чистил свой маузер. За шесть месяцев зимовки, когда у любого нормального человека нервишки подсаживаются, это рукоблудие приобрело у него характер маниакального психоза.
Кренкель смотрел на маузер, сдерживая дыхание. Больше всего ему хотелось стащить незаметно какой-нибудь винтик и поглядеть, как Иван Дмитриевич рехнется, не отходя от своей тряпочки, когда маузер не соберется. Но это было невозможно: в 38 году такое могло быть расценено не иначе как политическая диверсия – умышленная порча оружия начальника экспедиции и секретаря парторганизации. Десять лет лагерей Кренкелю представлялись чрезмерной платой за удовольствие. Он подошел к вопросу с другой стороны. Зайдя к Папанину в его обязательное оружейное время, перед сном, он с ним заговорил, отвлекая внимание, – и украдкой подбросил на тряпочку крохотный шлифованный уголок, взятый у ребят в слесарке ледокола. И смылся от греха.
Оставшиеся пять суток до Ленинграда Папанин был невменяем. Представьте себе его неприятное изумление, когда, собрав маузер, он обнаружил деталь, которую не вставил на место. Он разобрал его вновь, собрал с повышенным тщанием – но деталь все равно оставалась лишней! Ночь Папанин провел за сборкой – разборкой маузера, медленно сходя с ума. Необъяснимая головоломка сокрушала его сознание. Он опоздал к завтраку. Все время он проводил в каюте. И даже на встрече – беседе с экипажем, рассказывая об экспедиции, вдруг сделал паузу и впал в сосредоточенную задумчивость. Сорвался с места и ушел к себе. В помрачнении он собирал его и так, и сяк, и эдак. Он собирал его в темноте и собирал его на счет. Из-за его двери доносилось непрерывное металлическое щелканье, как будто там с лихорадочной скоростью работал. Судовой врач поил его валерьянкой, а капитан «Красина» – водкой. Команда сочувственно вздыхала – вот каковы нервные перегрузки у полярников! В последнюю ночь Кренкель услышал глухой удар в переборку. Это отчаявшийся Папанин стал биться головой о стенку. Кренкель сжалился и постучал в его каюту. Папанин в белых кальсонах сидел перед столиком, покрытым белой тряпочкой. Руки его с непостижимой ловкостью фокусника тасовали и щелкали деталями маузера. Запавшие глаза светились. Он тихо подвывал. «Иван Дмитриевич, – с неловкостью сказал Кренкель, – не волнуйтесь. Все в порядке. Это я просто пошутил. Ну – морская подначка, знаете…». Взял с тряпочки свою детальку и сунул в карман. Бесконечные пять минут Папанин осознавал услышанное. Потом с пулеметной частотой защелкал своими маузеровскими частями. Когда на место встала обойма с патронами, Кренкель выскочил к себе и поспешно запер дверь каюты. Команда услышала, как на «Красине» заревела сирена. Ревела она почему-то откуда-то из глубины надстройки, и тембр имела непривычный, чужой.
На всю оставшуюся жизнь Папанин люто ненавидел Кренкеля за эту шутку; что обошлось последнего дорого. Кренкель, утеряв на Северном полюсе всякий вкус к коллективным зимовкам и вообще став слегка мизантропом, страстно при этом любил Арктику и вынашивал всю жизнь мечту об одиночной зимовке. И за всю жизнь получить разрешение полярного руководства на такую зимовку он так и не смог. Папанин, будучи одним из начальников всего арктического хозяйства, давал соответствующие отзывы и указания.
Сам же Папанин, однако, резко излечился от ненормальной интимной нежности к легкому стрелковому оружию; а проклятый маузер просто видеть больше не мог – слишком тяжелые переживания были с ним связаны. И как только, вскоре после торжественного приема папанинцев в Кремле, был создан в Ленинграде Музей Арктики и Антарктики, пожертвовал туда в качестве ценного экспоната свой маузер, где он пребывает в полной исправности и поныне, в соседстве с небольшой черной палаткой.
Недавно со мной произошел похожий случай. Поехал я в МВД, перерегистрировать свой помповый дробовик. Оружие положено перевозить в разобранном состоянии, так что я отсоединил ствол, снял затвор – деталей там немного, а мелких нет совсем – замотал все хозяйство мешковиной, и отправился предъявлять. В процессе сверки номеров ствола, сверток упал. Собрал я рассыпавшиеся части оружия, и уехал. А дома обнаружил незнакомую пружину. Странно, что ни разу до того при разборке ружья я ее не видел, но что-то она определенно напоминала. Попытки пристроить ее куда-нибудь, успехом не увенчались. Позже с братом, мы учинили ружью полную разборку – места пружине не находилось. Собрали, проверили на даче – все семь патронов отстрелялись без проблем. Но все же, я нашел источник зловредной пружины. Она оказалась от ручного пулемента Дегтярева.
Теперь только интересно – это от табельного оружия МВД, или кто-то из его клиентов потерял?
ИЗ ИСТОРИИ РОССИЙСКОГО ПОДПЛАВА
На заре развития подводного флота России на подводных лодках того времени самой надежной системой связи между отсеками подводной лодки служила переговорная труба, или, как ее называли, «переговорка» – медная труба длиной в подводную лодку, калибром в пару дюймов, с отвлетвлениями на мостик и в отсеках.
Каждое отвлетвление имело раструб, герметичный запор и затычку со свистком. Команды в отсеки подавались следующим образом: вахтенный Центрального Поста набирал полную грудь нечистого отсечного воздуха, прислонялся губами к раструбу «переговорки» и орал в трубу: – В носу! В корме! Осмотреться в отсеках! На такую команду после осмотра отсеков вахтенными должен поочередно, в порядке номеров из каждого отсека последовать предусмотренный Правилами службы на подводных лодках доклад:
– В первом осмотрено. Замечаний нет.
Ленивые вахтенные отсеков упростили доклад до:
– В первом хорошо!
– Во втором хорошо!
– ……………………!
– В седьмом отсеке тоже хорошо! – звучал доклад из последнего отсека, и тогда из центрального тут же следовала долгожданная команда:
– О*кей! Команде пить «какаву»!
«Какава» – так стали называть экзотическое какао нижние чины, а затем и советские матросы – подводники середины XX века. Напиток стал символом благодействия, наступившего на подводных лодках Военно-Морского Флота.
ПУНШ ПЕРВЫХ РУССКИХ ОФИЦЕРОВ-ПОДВОДНИКОВ РОССИЙСКОГО ПОДПЛАВА
Сверху ендовы ложили крест-накрест два обнаженных кортика. На перекрестие ставили сахарную головку, ободрав с нее плотную синюю бумагу и сбрызнув ромом. В самой ендове уже плескалась смесь рома с сахаром, по вкусу слегка разбавленная белым «Shablie» и охлажденная принесенным из близлежащего ресторана колотым льдом. Тут же в сосуд высыпали: нарезанные дольками фрукты для вкуса и аромата: лимоны, мандарины, японскую мушмулу, антоновку, виноград…
Когда в начавшем покрываться тонкой ледяной корочкой окне засверкала необычно яркая первая звезда, скорее всего Капелла, в комнате гасили свечи и подожигали капли рома на сахаре. Ром вспыхивал синим пламенем, а капли жженого сахара, падая в напиток, окрашивали его в светло-коричневый цвет. С этого момента разливали пунш в бокалы.
Пили сидя. На флоте не принято вскакивать со стопкой в руке и пить по-лошадиному стоя. Это удел дворцовых шаркунов и придворной гвардии. За здоровье священной особы Императора пили также сидя.