Повторилось то, что я уже видел: закатившиеся к потолку глаза Сережика, фантастически быстрый, причудливый танец пальцев над зависшим в воздухе кусочком глины и готовая фигурка в раскрывшихся, словно бутон цветка, ладонях.
Фигурка в точности повторяла ту, что изображала меня до нее, и в то же время она чем-то неуловимо отличалась от своей предшественницы. Может быть, Сережик был прав – состоянием души? Но какие оттенки настроения можно различить на крошечном личике?
– Вот так, – с удовлетворением произнес Сережик. – Теперь ты гораздо больше похож на себя. – И он поставил глиняную фигурку на положенное ей место.
– Как часто тебе приходится переделывать людей? – поинтересовался я.
– По-разному, – пожал плечами Сережик. – Все от человека зависит.
– А что происходит с фигуркой, если человек умирает?
– Я смешиваю ее с глиной.
– Ага, – понимающе кивнул я. – Прах к праху.
Мы немного помолчали.
Я думал о том, что Сережик, сам того не сознавая, открыл для себя удивительный способ психологической защиты от действительности, которая порою бывает жестока к умственно неполноценному пареньку. Вытесненный на обочину жизни, он создал для себя ее суррогат, свою собственную миниатюрную вселенную.
– Ты можешь приходить сюда, когда захочешь, – сказал Сережик.
– Спасибо, – улыбнулся я. – Ты говорил, что никому прежде не показывал свою деревню. Почему же для меня ты решил сделать исключение?
– Просто прежде я не встречал людей, которые так же, как и я, умели бы придумывать жизнь.
Удивительно, но похоже было, что Сережик думал обо мне то же самое, что и я о нем.
Пользуясь приглашением Сережика, я еще несколько раз побывал в его сараюшке. Но ходил я туда только в компании с хозяином.
Мне было удивительно и странно смотреть на то, как Сережик подолгу, замерев, сидит на корточках, разглядывая свою игрушечную деревню. Я пытался угадать, кого из ее глиняных обитателей он выберет для переделки на этот раз, но почти всегда ошибался. Наверно, я еще плохо знал местных жителей. Сережик же, выбрав кого-то по одному ему заметным признакам, сминал фигурку, сжимая порою кулак с такой силой, что глина выступала сквозь пальцы, смешивал получившийся бесформенный комок с глиной в тазу и вновь за считанные минуты воссоздавал разрушенный образ. Со стороны казалось, что Сережик священнодействует, выполняя некий таинственный, до конца не понятный даже ему самому религиозный обряд.
И еще – тишина. Странная тишина, заполняющая пространство между дощатыми стенами в те минуты, когда широкие, с большими плоскими ногтями пальцы Сережика совершали свой безумный танец, извлекая форму из куска теплой глины. Воздух превращался в теплое желатиновое желе, в котором вязли все звуки летнего дня: шуршание веток о крышу сарая, стрекот насекомых в траве, всплески ударяющей в прибрежные камни воды, глухое, надсадное жужжание одуревшей от жары жирной мухи. Порой мне становилось от этого не по себе. Тогда я тихо вставал и уходил, оставляя Сережика наедине с его созданиями. Снаружи все было как и всегда, и я мог сам над собой посмеяться, отыгрываясь за только что испытанный глупый, беспричинный страх.
Я прогостил у бабы Кати неполные три недели. Перед отъездом я попросил Сережика подарить мне пару-тройку своих работ, которые я хотел показать своим знакомым. Сережик отказал мне наотрез. Он сказал, что хотел бы это сделать, но не может. Никак не может. Это от него не зависит. Все фигурки должны рано или поздно снова вернуться в глиняный ком, иначе будет плохо. Кому от этого станет плохо, он, похоже, и сам не знал. При этом он с полнейшей беспомощностью разводил руками и так старательно отводил глаза в сторону, что я не решился и дальше вторгаться в запретную даже для меня зону и прекратил расспросы.
Следующим летом, во второй половине июля, я снова приехал в Никитино, теперь уже сам, без чьей-либо помощи. И вели меня сюда уже не тоска и безнадега, а желание хотя бы ненадолго снова стать самим собой, забыв о навязываемых бесконечно меняющимися обстоятельствами ролях.
В деревне я был встречен как старый знакомый. А поскольку я, как и прошлым летом, снова поселился на терраске у бабы Кати, то мне временно как бы присвоили статус ее дальнего родственника. За глаза меня теперь называли не иначе как «Катеринин москвич». Впрочем, говорилось это без всякого злорадства и не таило в себе ничего обидного.
Сережику я привез в подарок толстый том «Властелина Колец» Толкиена (еще в прошлом году я обратил внимание на то, что каталог сельской библиотеки не пополнялся новыми изданиями уже лет десять) и большой, тяжелый куб какого-то особого пластилина, купленного по совету специалиста в художественном салоне.
Книгу Сережик буквально проглотил за два дня, и, после того как я в двадцать первый раз заверил его в том, что он может оставить ее себе, она, аккуратно обернутая в газетку, заняла почетное место на полке в сараюшке, стоящей на берегу речки.
Досконально изучив книгу, Сережик взялся за пластилин. Но вот с ним у Сережика дело не пошло. Смочив по моему совету ладони водой, он старательно мял пластилин руками, стараясь придать ему хоть какую-нибудь узнаваемую форму, но вместо этого из-под пальцев вылезали только жуткие уродцы, отдаленно напоминающие раздавленных прессом каракатиц.
– Ничего у меня с ним не получится. Холодный он.
В голосе Сережика не было ни обиды, ни раздражения. Он просто смял очередную каракатицу в серый комок и отбросил его в сторону. Больше он к пластилину не притрагивался, хотя я и уговаривал его попробовать еще раз – мне очень хотелось показать что-нибудь из сделанного Сережиком своим знакомым, и я надеялся, что уж пластилиновые-то фигурки он разрешит мне забрать. Но вскоре куб пластилина и вовсе куда-то пропал. Должно быть, Сережик, устав от моей назойливости, просто выбросил его в реку.
Как и прошлым летом, я часто наведывался в сараюшку к Сережику и наблюдал за его игрой с глиняными обитателями нарисованной на полу деревни.
За истекший год правила игры претерпели некоторые изменения. Теперь Сережик редко ломал сделанные фигурки, чтобы заменить их новыми. Он подолгу сидел на полу, скрестив ноги, и неотрывно глядел на выстроенных перед ним глиняных человечков. Казалось, что силой своего взгляда он пытался заставить их двигаться. Если он и брал какую-нибудь из фигурок в руки, то не сминал ее, как прежде, а лишь вносил какие-то почти незаметные, важные лишь для него одного изменения. Действовал он при этом преимущественно ногтем мизинца либо концом тонкой щепочки.
Однажды он сказал:
– Иногда мне бывает страшно.
– Почему? – машинально спросил я, еще не понимая, о чем идет речь.
– Мне кажется, что я могу сделать что-то не так и тем самым причинить им вред.
Только после того, как Сережик указал рукой на глиняных человечков, я понял, о ком он говорит.
– А ведь это я их сделал, – продолжал Сережик. – Поэтому я отвечаю за них. И я хочу, чтобы им всем было хорошо.
Что можно ответить ребенку, который, заигравшись, начинает воспринимать кукольные проблемы на полном серьезе? Конечно, можно было притвориться, что я тоже обеспокоен проблемами игрушечной деревни и судьбами ее глиняных обитателей, но меня смущало то, что сидевший передо мной ребенок выглядел как взрослый мужчина, и сюсюканье с ним выглядело бы со стороны верхом идиотизма. Я не нашел ничего лучшего, как только произнести известную фразу:
– Мы все в ответе за тех, кого приручили.
Сережик приоткрыл рот и чуть не охнул от изумления и восторга.
Мне даже стало неудобно, похоже, Сережик решил, что я сам это придумал.
– Ты тоже это чувствуешь? – полушепотом, таинственным голосом, так, будто мы разговаривали о вещах, понятных в этом мире только нам двоим, спросил он.
– Не всегда, – честно признался я. – Но стараюсь не забывать об этом.
Сережик провел по воздуху рукой, как будто создавая над своей деревней невидимый купол, который должен был защитить ее жителей от грозящих им неведомых бед.
– Мы все в ответе за тех, кого приручили, – произнес он как заклинание.
– Вообще-то это сказал Экзюпери, – смущенно пробормотал я.
Но Сережик не слышал меня, поглощенный собственными переживаниями.
Прошел месяц. Я сполна насладился спокойствием и размеренной неторопливостью деревенской жизни, передозировка которой бывает только вредна. Мне снова был нужен город, который станет рвать мне нервы, выхолащивать мозг, выворачивать желудок. Город был необходим мне, как очередной укол наркоману. Ненавидя город, я не мог долго жить вдали от его склеротических улиц.
Год выдался для меня на редкость неудачным. Два романа, на которые я возлагал большие надежды, мне вернули из издательства на доработку. В первом было посоветовано упростить слишком запутанный сюжет и убрать некоторые второстепенные линии. В другом же, по мнению редактора, не хватало динамики и неожиданных поворотов событий. То, каким тоном были сделаны эти замечания, не оставляло ни малейших сомнений в том, что издательство совершенно не заинтересовано в моих романах.
Но это было всего лишь мнение представителя издательства. Я же считал обе работы удачными. Мне они нравились, и я не собирался менять в них ни строчки.
Миновал бессмысленный в своем ночном бдении новогодний праздник.
Весна в очередной раз превратила Москву в безобразную пародию на Венецию.
Наступило лето, и над городом повисло нестерпимое знойное марево. А по ночам безраздельными хозяевами воздушного пространства душных комнат становились несметные полчища комаров. Крошечные звенящие кровососы, которые в деревне воспринимаются как неотъемлемая часть окружающей действительности, в городе превращаются в подлинный кошмар летних ночей. Открыв, что с более крупными и прожорливыми вампирами можно бороться с помощью чеснока и осинового кола, человечество так и не смогло придумать эффективного средства против комаров. Лето приговаривало горожан к бессонным ночам, заполненным обреченными на поражение битвами с бессмертным войском.