Не спи — кругом змеи! Быт и язык индейцев амазонских джунглей — страница 57 из 71

kaoáíbógí («быстроговорящий»), обозначающее сверхъестественное существо (духа), характерное только для их культуры.

Несмотря на это в большинстве лингвистических теорий культуру никаким образом не связывают с формированием грамматики как таковой. Более того, ей даже отказывают в этом праве. Вот почему так важно изучать языки вроде пираха, в которых культура влияет на грамматику так, как могут вообразить лишь немногие теоретики.

Важность пираха для понимания природы человеческого языка можно понять, если рассмотреть один из главных научных интересов Хомского — объяснение общих черт языков.

Изучая языки мира, мы видим много общих черт, которые повторяются так часто, что никак не могут быть простым совпадением. Как ученые западной традиции мы обязаны предложить объяснение этому сходству.

Хомский убедил нас, что точкой отсчета для объяснения этого сходства должна быть генетика. Поиск объяснений в ней кажется разумным: в конце концов, именно общий геном объединяет нас в один вид «человек разумный» и приводит к известному сходству между всеми нами, в том числе во многих потребностях, желаниях, опыте и эмоциях. И пусть, например, пигмеи и голландцы внешне сильно отличаются друг от друга, их общие черты намного перевешивают различия, поскольку они, как и все люди, имеют одно генетическое происхождение. Без понимания эволюции и генетических предпосылок природа нашего вида останется для нас недоступной, и потому следует поразмыслить о некоторых общих чертах самых разных языков, которые может объяснить генетика.

Во-первых, это может объяснить нам, почему во всех языках есть похожие части речи (глаголы, существительные, предлоги, союзы и т. д.). Может быть, не в каждом языке есть весь набор возможных частей речи, но то, что есть в одном языке, похоже (насколько нам известно) на категории всех остальных языков.

Во-вторых, это может объяснить, почему у языков есть схожие психолингвистические ограничения на обработку предложений. Например, в любом языке грамматически правильное предложение со структурой типа Oysters oysters eat eat oysters ‘Устрицы, [которых] устрицы едят, едят устриц’ (букв, «устрицы устрицы едят едят устрицы») может быть трудным для понимания. Причиной является вложение: одно предложение (придаточное oysters eat ‘устрицы едят’) вставлено в середину другого (главное Oysters eat oysters ‘устрицы едят устриц’). Этот пример можно сделать легче для понимания, если вставить слово, маркирующее вложение: фраза Oysters that oysters eat eat oysters ‘устрицы, которых едят устрицы, едят устриц’ гораздо понятнее на слух.

Во всех языках налагаются похожие ограничения на значение слов. Например, ни в одном известном нам языке нет глагола, которому для полного раскрытия своего значения потребовалось бы больше трех (в некоторых теориях утверждается, что четырех) существительных. Глаголы в том или ином языке могут появляться без имен. Могут встречаться имена, не обозначающие ничего (экземплификанты, т. е. своего рода временные заместители существительного, ср. it ‘оно’ в предложении It rains ‘Идет дождь’, букв. ‘Оно дождит’). Есть глаголы, которые сочетаются только с одним существительным (John runs ‘Джон бежит’), с двумя (Bill kissed Магу ‘Билл поцеловал Мэри’) или даже с тремя (Peter put the book on the shelf ‘Питер положил книгу на полку’), но не более[83]. Предложение *John gave Bill the book Susan (букв. ‘Джон дал Билл книга Сьюзен’) уже невозможно. Чтобы употребить четыре существительных или больше, нужно несколько глаголов, несколько предложений или предлоги, ср.: John gave the book to Bill for Susan ‘Джон передал книгу Биллу для Сьюзен’[84].

До современной теории о происхождении грамматики из определенного участка мозга, ответственного за ее возникновение, господствующими (в течение недолгого времени) были бихевиористские подходы. Они отражены, например, в работах Б. Ф. Скиннера.

Но, хотя бихевиоризм, по-видимому, так и не смог объяснить, как мы учим языки и почему у них наблюдается известное сходство (эта неспособность связана с тем, что в бихевиоризме никак не учитывается мыслительный процесс, когниция), теории, основанные на универсальной грамматике, в этом отношении оказались ничуть не лучше. Причины разнообразны. Во-первых, в период между этими теориями появились превосходные новые научные идеи, которые не основываются ни на крайних взглядах Скиннера (язык как всего лишь одна из разновидностей человеческого поведения), ни на крайних взглядах Хомского (грамматика как нечто, обусловленное генами). Есть и другие возможные объяснения, включая логические требования к общению в сочетании с природой общества и культуры.

Одним из ведущих научных коллективов, занимающихся языком и проблемой его происхождения на основе принадлежности к обществу, является исследовательская группа психолингвистов под руководством Майкла Томаселло[85] (Институт эволюционной антропологии им. Макса Планка, Лейпциг, Германия). Исследования Томаселло и соавторов не отягощены допущениями бихевиористов и хомскианцев.

Еще одна важная причина утраты влияния теорией Хомского заключается в следующем: многие чувствуют, что в настоящее время она стала слишком расплывчатой и не поддающейся проверке, чтобы воспринимать ее серьезно. В кругах лингвистов многие считают, что современная исследовательская программа Хомского практически бесполезна для их разработок.

Третья проблема языковой теории Хомского — и та тема спора, которую я хочу поднять, — заключается в том, что языки не так похожи друг на друга, как полагал Хомский, и у них есть глубокие различия.

Если бы пираха были философами и лингвистами (в западном смысле), они бы вряд ли пришли к лингвистической теории, похожей на теорию Хомского. В отличие от картезианского понятия креативности (способности порождать новые идеи), культурные ценности пираха сужают диапазон допустимых тем разговора и способов их выражения, ограничивая их лишь сферой непосредственного опыта.

В то же время пираха очень любят поговорить. Я очень часто слышу от тех, кто приезжает в их селения, что пираха чуть ли не все время говорят друг с другом и смеются. Для их поведения нехарактерна сдержанность, по крайней мере в их родных селениях. Лежа в хижинах вокруг очагов, в которых всегда поддерживается огонь, они то и дело запекают в золе клубни картофеля или маниоки. Они ведут разговоры о рыбалке, духах, недавнем приезде чужеземца; обсуждают, почему в этом году урожай бразильского ореха меньше и т. п. Затем они прерываются, достают из огня горячую картофелину, чистят ее и возобновляют разговор, тщательно разжевывая и пищу, и предмет обсуждения.

Просто тем для разговора у них немного. Но так же обстояли дела и в моей семье на юге Калифорнии. Когда я рос, мы говорили о коровах, об урожае, о боксе, о барбекю и разных злачных местах, кино и политике. Других тем для беседы было немного. «Картезианская креативность» не заинтересовала бы моих родных так же, как она не интересует пираха. Может быть, она нужна лингвистам, коль скоро темы их разговоров намного разнообразнее? Не думаю. У большинства известных мне лингвистов — да что уж там, у большинства известных мне университетских преподавателей — диапазон тем для разговора (если он есть) не шире, чем у пираха. Чаще всего лингвисты говорят о лингвистике и о других лингвистах. Философы беседуют о философии, философах и вине. В целом наша профессия и наши коллеги — это те параметры разговора, в рамках которых действуем почти все мы. Разумеется, чтобы можно было говорить обо всем этом в пределах одного языка, наш язык должен быть пригодным для всех научных дисциплин, профессий, ремесел и пр.

Мы часто думаем, будто наши знания всегда с нами, как если бы то, что мы узнали о восприятии и познании мира в Сан-Диего, позволяло нам полноценно воспринимать и понимать мир в Дели. Однако многое из того, о чем мы думаем, — это местные сведения, основанные на местном взгляде на жизнь. В новых условиях их использование не легче, чем попытка включить электроприбор, рассчитанный на напряжение 110 вольт, в сеть с напряжением 220 вольт. К примеру, если языковед, изучающий теоретическую лингвистику в современном университете, отправится после обучения в экспедицию, чтобы описывать языки в полевых условиях, то он вскоре обнаружит, что его теории не полностью подходят к обнаруженному языковому материалу. Теории могут быть полезны, если их корректируют на месте. Если этого нет, то они превращаются в прокрустово ложе, на котором факты растягиваются или отсекаются.

Это особенно верно для теорий, согласно которым язык (или грамматика — в зависимости от терминологии автора) присущ человеку от рождения. В аудитории университета эти теории могут казаться весьма притягательными, однако в полевых условиях их оказывается тяжело согласовать с реальными фактами. Хомский и Линкер предполагают, что природа (биология) — это главный инструмент для объяснения и понимания эволюции и современного вида грамматик в языках людей. Они предлагают нам универсальную грамматику (Хомский) или трактуют язык как инстинкт (Линкер); в обоих случаях язык понимается как часть нашего генома. Эти взгляды в течение многих десятилетий оказывали огромное влияние на исследования психологии и языка.

Но есть и другие потенциальные объяснения психологии, эволюции и формы человеческих грамматик и языков. К примеру, мы знаем, что, по мнению Б. Ф. Скиннера, язык — это всего лишь результат воздействия среды, т. е. воспитание намного сильнее природы. Мы знаем и то, что в уничтожающем обзоре, который Хомский посвятил теории Скиннера, было продемонстрировано, что модель Скиннера не может объяснить появление языка ни филогенетически (у человека как биологического вида), ни онтогенетически (у каждого отдельного человека). С другой стороны, позиции Хомского и Линкера, относящих важнейшие аспекты языка исключительно к области природы, тоже чреваты проблемами. Данные языка пираха (отсутствие рекурсии и наличие культурных ограничений на грамматику) — это контрпримеры для идеи универсальной грамматики. Самое лучшее описание происхождения и природы языка сложнее, чем любая простая дихотомия.