— Нет… Вообще-то я хотела…
Федор не злой. Он просто растерян и от этого злится:
— Ну, выкладывай. Денег?
Денег? Нонну словно отхлестали по щекам. И поделом. Привели в чувство.
— Денег? — она начинает овладевать собой. — Ну, это никогда не помешает. Тем более что Мишка растет не по дням, а по часам. Каждый месяц вырастает из штанов…
— Я понял, понял. Штаны нужны.
После таких слов перспектива скорой любовной встречи отодвигается за горизонт. Нонна волнуется и из-за этого переходит на какие-то визгливые трамвайные интонации.
— Вообще-то я хотела раз и навсегда для себя уяснить, как ты мне платишь алименты?
Она снова ломает деревянную спичку.
— Алименты я тебе плачу так, как мы с тобой и договаривались с самого начала, — тебе в руки ни копейки. Тебе нельзя доверять деньги. Они пропадают в твоих руках каким-то мистическим образом.
— А о Мише ты подумал?
— А Мише от меня — счет в банке и полное довольствие.
Федор у себя в Америке тоже ломает спички — только из картона.
Нонна готова раскричаться, но, сдерживаясь, тихо, почти угрожающе шипит:
— Ты уверен в том, что ты говоришь?
Еще одна спичка ломается в руках Нонны.
— А что такое?!
Федор снова ломает спичку. За его спиной маячит фигура Нонкиной обидчицы. Она старается привлечь его внимание, указывая на циферблат часов. Они опаздывают на встречу, которая может оказаться судьбоносной, — Федора обещали взять ассистентом режиссера на русское телевидение. Не бог весть что, но все же работа. И близкая к основной профессии. Лет через пять, глядишь, кто-нибудь из старожилов канала помрет и Федя развернется во всю свою режиссерскую мощь. Все эти годы он ищет себя в Америке, отказываясь идти в официанты. А что в этом плохого? Сандра Баллок трудилась официанткой, и Сальма Хайек. Обычно Федя в таких случаях кричит: «Я не Сандра Баллок! И не Сальма Хайек!» Но недавно она вдруг вспомнила, что и Брюс Уиллис, с которым у Феди явное сходство, кажется, тоже подавал яичницу. Но Федя поглощен беседой. Ох, чует ее воровское сердце, что этот звонок не к добру. Если эта киностудия из России действительно предложит что-то стоящее, то он может и уехать. Но нет, это не киностудия. Это его жена. Бывшая, конечно, но первая и единственная. А во второй раз он жениться не хочет. Ох, плохо, что он орет на нее. Лучше бы обдал ледяным спокойствием. Но он нервничает и как всегда, волнуясь, ломает спички.
— Что такое? — кричит Федор.
— Ну, про полное довольствие, — тихо уточняет Нонна.
Федор вскакивает.
— Когда ему исполнится восемнадцать лет, у него будет кругленькая сумма в банке. На Рождество я прислал ему плеер. А что, ему мало?!
— Твоих подачек?
— Почему подачек? Каких подачек?! Летом я вообще возьму его сюда на каникулы!
«О, это что-то новенькое! Этого только не хватало!» — думает разлучница. Она подходит к Федору, усаживает его обратно на стул и пытается массировать ему плечи. Обычно это помогало ему расслабиться. Но сейчас Федор стряхивает с себя ее руки.
«Может, и мне съездить?» — думает Нонна. Но она ломает очередную спичку и проявляет армянскую гордость:
— Нужна ему твоя Америка!
— А что ему нужно? — кричит Федор.
— Любовь!
— Какая любовь!? Что ты на мальчишку свои комплексы навешиваешь!?
— Обычная, человеческая.
— Слушай, меня все время не покидает ощущение, что ты горя настоящего не видела и нужды, поэтому тебе всего мало.
— Мне не мало! Мне не мало! Мне от тебя вообще ничего не надо! — и Нонна, не сдержавшись, начинает плакать. — Ничего не надо. У нас с тобой могут быть любые отношения, но Миша!..
— И ребенка ты сделаешь уродом и потреблением! Ты спекулируешь сыном, чтобы изводить меня!
— Федя, бога побойся! Я не извожу тебя, я скорее себя извожу.
Федор, немного успокоившись, пытаясь быть рассудительным:
— Вот и перестань. Ты взрослый человек, ты должна понимать, что мы расстались…
— Но я жду тебя…
Господи, у него только-только все начало складываться здесь. Если всё выгорит с работой, он уйдет от Раи, хотя она, конечно, еще об этом не знает. Он уже приценился к жилью.
— Ну и жди!
— Я жду…
Как приятно и больно это слышать. Пение сирен в уши Одиссея. Федор старается взять себя в руки, но это не удается, и поэтому он кричит в бессилии:
— Жди! Сколько твоей душе угодно! Может быть, я вернусь когда-нибудь в эту вашу вонючую Россию! Только это вряд ли. Если надежда умирает последней, то считай, что твоя уже умерла! Можешь станцевать джигу на ее могиле! А я приехал в новую страну и начал новую жизнь с новой женщиной!
Нонна устало вздыхает:
— Федя, ты просто устал! Поменять бабу на бабу — это не значит изменить жизнь. Тебе с собой трудно было, а не со мной. Ты не видишь, в чем корень зла.
— Я решил, что ты — корень зла, и решил его вырвать. С корнем! Ты от безделья дурью маешься. Делом бы занялась!
— Я занялась. Я пьесу написала. А Миша победил…
Федор бросает трубку, и Нонна договаривает фразу в короткие гудки прерванного эфира:
— …в математической олимпиаде!..
Миша слышит голос матери за стеной и натягивает на голову одеяло. Жалко ее, так жалко!
Нонна смотрит на трубку в недоумении, будто не верит, что это сам Федор прервал разговор… Перед ней сброшюрованная пачка бумаги, на титульном листе которой выведено: «Нонна Геворкян. В начале каждого часа. Пьеса для небольшого театра». Да, она написала пьесу! Втайне от всех — от матери, от своего психотерапевта и даже от подруг. Она еще не решила, что с этой пьесой делать, боясь показать кому-либо, страшась неодобрения. Но она была уверена, что это не ерунда. Это хорошая история о любви и о страхе. О терпении и преданности. О чем еще можно писать? Только о том, что знаешь. В ее пьесе молодой человек поселяется в новой квартире. Его соседкой оказывается девушка с массой фобий и комплексов. Ее домочадцы вынуждены уехать по семейным делам, а сиделка может за ней присматривать только несколько часов в сутки. И он — сосед — вынужден раз в час навещать ее. В начале каждого часа он приходит в квартиру молодой женщины, и постепенно фобии отступают. Любовь побеждает страх. Нонна уверена в этом, как и в том, что пьеса хорошая. Она прославит Нонну, и Федор вернется. Как бы она хотела, чтобы пьесу поставил он, здесь, в Питере. Может, и поставит, когда-нибудь. Да почему «может быть»? Непременно поставит. И вернется к ней. И они будут счастливы. А может, им удастся и умереть в один день.
Нонна посещала психоаналитика. Это был полноватый мужчина лет сорока пяти с неизменным и вызывающим, в горох, галстуком-бабочкой. Психоаналитика звали Александр Морфеевич, и каждый раз, когда Нонна наблюдала, как он внимательно рассматривает ковер перед собой, пока она рассказывала ему о Федоре, ее не покидало ощущение, что он борется со сном. В общем, Нонне было совершенно очевидно, почему он стал психоаналитиком: с таким отчеством человек приходит к неминуемому конфликту с отцом или к абсолютной бессоннице. Но сегодня Нонне было не до проблем Морфеича. Сегодня у нее были свои.
— Он хотел меня обидеть. Понимаете? Он хотел сделать больно. Он понимал, что все, что он мне говорит, чрезвычайно больно.
Морфеич согласно моргает и широко распахивает глаза, как будто пытаясь таким образом удержать тяжелеющие веки.
— Мне кажется, это он защищался. Он дал мне понять, что он тоже переживает…
— Послушайте, вы не должны делать выводы за него, — встрепенулся Морфеич, поборов дрему.
— Почему? Почему же? Я женщина думающая.
— Картина на сегодняшний день такова: он приходит в ярость от ваших звонков. Мотивы его поступков не должны вас касаться.
— Почему?
— Потому что вам непонятны даже мотивы собственных поступков. Как вы можете что-то решать за человека, который некогда был вашим мужем…
— Он продолжает быть им… вот здесь…
Нонна касается рукой груди.
Морфеич не выдерживает и соскакивает с насиженного годами места. Он подбегает к Нонне и тычет ей пальцем в грудь.
— Здесь? Здесь? Да не здесь, не здесь! Вот тут вот.
Теперь он метит себе пальцем в голову словно хочет проткнуть в ней дыру, а затем хватает Ноннину руку и указательным пальцем целится ей в голову, будто имитируя самоубийство.
— Вот тут!
Психолог отпускает ее и, чуть успокоившись, усаживается перед ней на край дубового стола.
— Вы его не видели лет… Сколько?
Нонна обиженно молчит, но поднимает четыре пальца.
— Четыре года! Четыре года вы изводите себя и его.
— Четыре года наши бабушки ждали наших дедушек с войны, — заводит свою песню Нонна. А Александр Морфеевич уже наливается краской. Эту симфонию лебединой верности он слышит те же четыре года. Кажется, еще немного, и он набросится на Нонну с кулаками.
— Четыре года вы изводите меня! Какая война?! Мы не на войне! Вы не понимаете простых вещей! Есть случаи, когда верность — не добродетель, а болезнь!
— Это вы ничего не понимаете! Не понимаете! Не понимаете! Ему нужна моя любовь. Он, в сущности, хороший и безвольный человек! Его просто околдовала эта американская стерва, поманила Диснейлэндом.
— Дался ему ваш Диснейлэнд! Ему не вынести было вашей любви, поймите. Он любил вас и, возможно, любит до сих пор. Но одно плохо — ему было с вами плохо. Извините за каламбур. Пло-хо. Пло-хо. Пло-хо. Если бы вы чуть меньше его любили… Нонночка, если бы вы его чуть больше пилили… Если бы сломали о его голову хоть одну тарелку, когда он пришел домой пьяный…
Нонна внимательно смотрит на психолога.
— Федя не пил.
— Не пил! — Морфеич пробует слова на вкус, как актер повторяет на разные лады. — Не пил! Не пил… Надо же. Но у него наверняка были свои пороки?
Нонна сочувственно кивает психологу. Она явно считает больным его самого, да и чего можно ожидать от человека с таким отчеством.
— Он пил слишком сладкий чай.
— Ну, это не порок.