Ребята молчали. Вдруг он замахнулся кулаком на новых узников и по-петушиному прокричал:
— Говорите, сволочи, не то я вам!
Богатырского сложения парень так грозно взглянул на переводчика, что он попятился назад, ноги его заплелись, и он грохнулся в снег. Тут же раздался веселый хохот ребят, а переводчик, барахтаясь в снегу, никак не мог встать на ноги. Но вот он поднялся, подлетел к Кузьмину и прошипел:
— Говори, где Ермолаев? Ты должен знать, где он. Говори, а то сейчас тебе немцы выпустят кишки.
Кузьмин усмехнулся, затем показал на трубу бани и, приняв довольно серьезный вид, сказал:
— Улетел, ты понимаешь, подонок этакий, улетел Ермолаев в трубу. Ищи теперь ветра в поле. Так и скажи своим хозяевам, лизоблюд поганый.
Николай отвернулся от изменника, крепко сжав за плечи Голубцова. Ваня пожал руку своему командиру и плюнул под ноги переводчику. Тут раздался грохот мотоциклетных моторов. К бане в сопровождении охраны подъехал на легковой машине сам начальник ауссенштелле господин Гюльцов. К машине тут же подлетел Ульрих, открыл дверцу и, сильно жестикулируя руками, стал что-то быстро рассказывать… Конечно, Ульрих немного труханул. Ведь Гюльцов мог использовать побег Ермолаева против него. Однако, к его радости, начальник ауссенштелле отнесся к этому совсем спокойно. Хитрому Гюльцову не хотелось до конца портить с этим молодым выскочкой отношения. Мозг старого оперативного волка и интригана сработал четко: этот побег теперь-то поможет держать его заносчивого заместителя в узде.
Гюльцов вылез из машины, сделал несколько приседаний. За своей спортивной формой он следил очень строго и старался в любых условиях ее поддерживать. Пока это ему удавалось. Вот он попрыгал на месте и снял с головы фуражку, вытер чистым, сахарной белизны носовым платком лоб, потом протер внутри фуражки и театрально водрузил ее на место. Затем начальник ауссенштелле обошел узников, стоявших в кругу солдат. Подозвав к себе пальцем переводчика, он сказал:
— Итак, молодые люди, есть ли среди вас желающие оказать содействие германской армии?
Ребята молчали, а начальник ауссенштелле усмехнулся и продолжил:
— Пусть кто-нибудь из вас расскажет, как покинул баню мальчик. Ну, быстрей, быстрей говорите.
Но ребята молчали. Гюльцов стиснул железной хваткой подбородок Кузьмина и совсем миролюбиво произнес:
— Тогда он сам нам расскажет.
Кузьмин и Голубцов удивленно переглянулись и посмотрели на Гюльцова, а тот широко улыбнулся и продолжил:
— Да вы не волнуйтесь, молодые русские герои. Мы его пока не поймали. Но вот возьмем Ленинград, и он будет в наших руках. Пока же мы объявим его в розыск как опасного врага фюрера и Рейха. И будьте спокойны, служба полиции безопасности и СД найдет его и на дне морском. Вот тогда он и расскажет все.
И Гюльцов коротким ударом, словно тренируясь на ринге, уложил Кузьмина на землю. Рухнул рядом с ним и Голубцов, потерявший свою опору. Николай молча поднялся, сплюнул на снег сгусток спекшейся крови, затем помог встать Ване и, подняв гордо голову, спокойным голосом сказал:
— Не бывать тебе, гад, никогда — слышишь? — не бывать тебе, гад, никогда в Ленинграде!
Вдруг из кустов раздались частые всхлипывания и послышались громкие женские причитания. Это из деревни Виняголово фашисты согнали к берегу реки Мга все ее население. В окруженной фашистскими автоматчиками толпе находилось человек двадцать пять: старухи громко плакали и крестились, старики украдкой вытирали скупые слезы, женщины помоложе испуганно прижимали к себе детей и перешептывались: «Молоденькие, совсем мальчишки. Им бы жить да жить».
Тут раздалась команда, и солдаты погнали ребят на трескучий, еще не окрепший лед реки Мга. Чтобы легче было стоять своим искалеченным друзьям, ребята обнялись, стали в линейку и спокойно смотрели на солдат с направленными в их сторону автоматами. Чуть дальше за автоматчиками стояли скорбные, с траурными лицами жители Виняголово. Они уже простились с этими молодыми, неизвестными для них героями. Вот Ульрих поднял руку, требуя тишины и внимания. Начальник ауссенштелле взгромоздился в коляску мотоцикла, переводчик распрямился и, указывая жителям деревни на ребят, стоявших на льду реки Мга, переводил:
— Эти парни выбрали сами себе путь. Они вели тайную войну против армии Гитлера, за что и приговорены к расстрелу.
Тут Гюльцов спрыгнул с коляски. Потом зло крикнул в толпу по-немецки, а переводчик погрозил крестьянам пальцем и торжественно произнес:
— Господин немецкий офицер предупреждает всех вас, что расстрел ждет каждого, кто вздумает идти против воли фюрера.
Женщины испуганно прижали еще ближе к себе своих детишек, а старики, переминаясь с ноги на ногу, тяжело вздыхали и ниже опускали головы. Что они могли сделать против сытых, молодых фашистов и их автоматов? Но тут вдруг стоявшая в первом ряду старуха четко и громко крикнула:
— Ироды фашистские! Скоро вы получите свое. Отомстят вам наши красные воины. Ох, отомстят за все наши слезы и мучения…
Переводчик бросил взгляд на одетую в разное тряпье старуху и стал переводить ее слова. Но, на ее счастье, Гюльцов совсем его не слушал. Ему все это порядком уже надоело. Да и мороз крепчал. «Сейчас не мешало бы пропустить для согрева души одну-другую рюмку шнапса», — промелькнула у него мысль, и он взмахнул рукой. Ульрих понял, что пора кончать это затянувшееся дело, и приказал солдатам приготовиться: те подтянулись и лязгнули затворами. Наступила гнетущая тишина. И вдруг со стороны обреченных раздался зычный голос. Это Николай Кузьмин, сложив ладони в рупор, кричал:
— Товарищи! Обязательно передайте нашим, что нас предал старик.
По приказу Ульриха застрочили автоматные очереди, поднявшие в воздух стаю горластых ворон. Всего каких-то несколько секунд, и все было закончено. К лежавшим на льду реки Мга парням подошли два гитлеровца и произвели в каждого еще по два-три выстрела. Такова была установка начальника ауссенштелле. Как он говорил, для верности и для перестраховки двух-трех пуль не жалко.
Крестьяне громко плакали и причитали по убитым. То здесь, то там мелькали гневные женские лица, которые вслух, не скрываясь, проклинали фашистов и просили бога послать им всевозможные кары. Еще немного, и они готовы были броситься на гитлеровцев. Но тут невысокий старик с черной бородкой крикнул:
— А ну, бабы, ша! Ишь, раскудахтались, словно куры перед петухом. Пора по домам.
Женщины сразу замолчали — старик этот, по-видимому, пользовался у них авторитетом. Некоторые из них, вытирая раскрасневшими ладонями слезы, потянулись с детьми к деревне. Они сделали всего несколько шагов, как были остановлены длинной автоматной очередью, пронесшийся над их головами. Раздался крик по-немецки — это Ульрих требовал тишины и внимания.
Крестьяне, тяжело вздыхая, медленно возвращались на свои места. К Ульриху подскочил переводчик и стал заискивающе смотреть на него. Эсэсовец прыгнул в коляску мотоцикла, которая затрещала под его весом. Он подтянулся, засунул пальцы рук в кожаных меховых перчатках за ремень и стал что-то говорить. Переводчик повернулся к крестьянам и затараторил:
— Господин Ульрих приказывает, чтобы расстрелянных не хоронили. Они будут лежать здесь для устрашения столько, сколько сочтут нужным оккупационные власти. Если кто нарушит это указание, того ждет расстрел без суда и следствия.
Ульрих уже усаживался в коляску, солдат за рулем рванул ногой стартер — мотор зачихал, потом, набирая силу, затрещал, тут же загрохотали другие мотоциклы. Переводчик наклонился к эсэсовцу, затем в знак согласия кивнул головой и громко спросил:
— Вам все ясно?
В первых рядах миловидная, в залатанной телогрейке женщина с девочкой на руках крикнула:
— Все ясно, господин иуда.
Переводчик еще ниже согнулся и, словно побитый, напроказивший пес, бросился к ревущему мотоциклу Ульриха и вскарабкался на заднее сиденье. Мотоциклы с ощетинившимися пулеметами в колясках и ликующими гитлеровцами рванулись по накатанной снежной дороге в деревню. Какое-то время крестьяне с ненавистью смотрели на удаляющихся фашистов, а затем медленно двинулись к реке. Вот они ступили на лед, который трещал и гнулся под их тяжестью, но никто из них этого не замечал. Все их внимание было устремлено только на неподвижных людей на льду. С траурными лицами они обступили молодых, красивых, физически недавно очень сильных парней и запричитали. Крепкая еще старуха в поношенном плюшевом пальто с закутанной в детское одеяльце головой подняла руку, требуя тишины.
Люди замолчали, а она, вздохнув тяжело, перекрестилась, потом подняла со льда шапку-ушанку, отряхнула от снега и накрыла голову парню с длинными черно-смолистыми волосами. Ветер трепал их по неподвижному, симпатичному лицу, и ей казалось, что ему очень холодно. Она застегнула его коричневое пальто на все пуговицы, сложила руки на груди и перекрестила. Смахнув слезу со своего худого, морщинистого лица, прошептала:
— Спи спокойно, солдатик наш убиенный. Мир праху твоему…
Односельчане молча наблюдали за Антониной Григорьевной Сизовой, бывшей колхозной активисткой, депутатом сельского совета, матерью трех сыновей-красноармейцев, сражавшихся под Ленинградом. Она поцеловала парня, уложила руки да груди и удивленно остановилась около небольшой фигурки в поношенной телогрейке и коричневой шапке. Долго смотрела на эту фигурку, а затем сама у себя спросила:
— Девушка?
Тут к ней подошла ее десятилетняя внучка Маня, помогла уложить на грудь убитого руки, и Антонина Григорьевна, перекрестившись, тихо себе ответила:
— Нет… Парнишка, конечно… Вон волосики пробиваются на лице… Совсем мальчик…
Внучка ее Маня удивленно посмотрела на бабушку. Потом крестьяне один за другим медленно прошли около неизвестных расстрелянных героев, забрасывая их снегом. Вскоре на льду высились шесть небольших холмиков.[43] Когда прошел десятилетний Николка Серов, последний из прощающихся, Антонина Григорьевна громко произнесла: