Не так давно. Пять лет с Мейерхольдом Встречи с Пастернаком. Другие воспоминания — страница 2 из 54

В резерве еще тяжелая артиллерия — законченный на 50 % исторический роман о Дрейфусе «Конец века» и биографический роман «Милый Сулер» о Сулержицком…»[3]

Привожу этот пространный фрагмент письма, чтобы ясно стало, сколь обширны были интересы, познания, устремления начинающего писателя.

Увы, к сожалению, как часто случается, человек предполагает, а Бог (если под ним подразумевать жизнь) располагает.

Гладкову не удалось реализовать ни одного из намеченных и, как ему казалось, наполовину осуществленных проектов.

Через два месяца началась война и внесла свои поправки.

Но нам важно одно высказывание в этом письме, которое может служить ключом ко всему, что Гладковым написано. Вот он говорит о Петефи: «…в жизнь и личность которого я почему — то влюбился…»

Гладков всегда писал о том, во что или в кого влюблялся. А потому и пьесы его, и воспоминания озарены светом любви — им абсолютно веришь, как веришь и в созданные им образы Шурочки Азаровой, Кутузова. Веришь в его Мейерхольда, Олешу, Паустовского, Пастернака…

Жизнь каждого человека во многом определяется внешними обстоятельствами, а его поведение в этих обстоятельствах — характером. Отсюда — новые повороты линии судьбы. Мы не знаем, как сложилась бы судьба Гладкова, не уйди он от Мейерхольда.

А ушел он не из — за разлада с Мастером, не ради осуществления собственных замыслов: ему казалось, что его уход спасет Мейерхольда от обрушившихся на него напастей.

Дело в том, что 3 августа 1937 года был арестован младший брат Гладкова Лев, и Александр боялся, что Мейерхольду могут вменить в вину, что его сотрудник — брат «врага народа». Конечно, было это несколько наивно, ибо на великого режиссера уже надвигалась гигантская и неотвратимая репрессивная машина, для которой родственники каких — то мелких сотрудников были ничего не значащими букашками.

Другое дело — что означал этот уход для Гладкова, для которого театр Мастера был самой Жизнью.

15 августа 1937 года Гладков записал в дневнике: «Я имел счастье встречаться с Маяковским и Пастернаком, хотя и немного, и считаю это величайшей удачей своей жизни. Этого (и Мейерхольда!) у меня уже никто не отнимет, что бы со мной дальше ни было».

Школа Мейерхольда дала ему очень много. Вероятно, именно благодаря ему Гладков и стал драматургом.

Его пьесы «Новогодняя ночь», «Давным — давно», «До новых встреч!» (1955), «Первая симфония» (1957), «Ночное небо» (1959), «Молодость театра» (1972) — указываю годы первых постановок — ставились на сценах театров Москвы, Ленинграда, Пензы, Ташкента, Харькова, Орла, Риги, других городов Советского Союза. Фильмы по его сценариям «Бумажные цветы» (совм. с Н. Оттеном, 1961), «Гусарская баллада» (при участии Э. Рязанова, 1962), «Зеленая карета» (1964), «Невероятный Иегудиил Хламида» (1967) с успехом шли на киноэкранах.

Но тогда, в конце тридцатых, всего этого еще не было. За исключением одной пьесы, да и то поставленной лишь в 1945 году. И можно только удивляться тому постижению реальности, той трезвой оценке, которую давал действительности двадцатипятилетний молодой человек без определенного места работы и без ясных перспектив.

Стоит привести несколько записей из дневника Гнадкова, сделанных в 1937 году, чтобы стали понятными и его настроения, и его отношение к происходящим событиям (записи эти цитирует в предпосланной книге Гнадкова статье «О дорогом АКГ» критик и литературовед Цецилия Исааковна Кин, вдова писателя Виктора Кина; Гладков дружил с ней последние двенадцать лет своей жизни и давал дня чтения свой дневник).

«20 апреля. В № 2 «Молодой гвардии» стихи Владимира Луговского о последнем процессе. Там есть такие строки: «Душно стало? Дрогнули колени? Ничего не видно впереди? К стенке подлецов, к последней стенке! Пусть слова замрут у них в груди!..» Что бы после этого ни писал Луговской, ничто не смоет подлости этого стихотворения, невиданного в традициях русской поэзии.

8 августа. Нет, это не «чума». Чума — это вообще бедствие, одевающее город в траур. Это налетевшая беда, которая косит не разбирая. Это, как бомбежка Герники, несчастье, катастрофа. Но это несчастье не притворяется счастьем, во время него не играют беспрерывно марши и песни Дунаевского и не твердят, что жить стало веселее. Наша «чума» — это наглое вранье одних, лицемерие других, нежелание заглядывать в пропасть третьих; это страх, смешанный с надеждой «авось пронесет», это тревога, маскирующаяся в беспечность, это бессоница до рассвета. Но это еще — тут угадывается точный и подлый расчет — гибель одних уравновешивается орденами других; это стоны избиваемых сапогами тюремщиков в камерах с железными козырьками на окнах и беспримерное возвеличение иных: звания, награды, новые квартиры, фото в половину газетной полосы. Самое страшное этой «чумы» — то, что она происходит на фоне чудесного московского лета — ездят на дачи, покупают арбузы, любуются цветами, гоняются за книжными новинками, модными пластинками, откладывают на книжку деньги на мебель в новую квартиру и только мимоходом, вполголоса говорят о тех, кто исчез в прошлую или позапрошлую ночь. Большей частью это кажется бессмысленным. Шбнут хорошие люди, иногда не хорошие, но тоже не шпионы и не диверсанты. Кто — то делает себе на этом карьеру. Юдин и Ставский такие же карьеристы, как и погубленные ими Авербах и Киршон…»[4]

Мне приходилось читать дневники некоторых писателей за 1937–1938 годы. Но, пожалуй, записи двадцатипятилетнего молодого человека выглядят и откровеннее, и глубже, и достовернее того, с чем я познакомился у более зрелых и умудренных житейским и историческим опытом писателей. Александр Гладков как бы подсознательно аккумулировал знания, чувства, опыт предыдущих поколений, и потому запечетленные им картины и ощущения производят столь сильное впечатление.

Ц. И.Кин дневники Гладкова потрясли. «Этот дневник — документ большой обличительной силы. И там, где Вы даете волю эмоциям, и там, где как будто просто фиксируете факты, — писала она автору. — Очень страшно. И поразительно, что все человек выносит, что Вы испытывали радость от книг, от погоды. Ваши записи не только и не столько о процессах, а обо всех литературных делах читаешь с жгучим интересом и болью»[5].

Когда — нибудь все дневники Александра Гладкова будут опубликованы и мы увидим, насколько интересным, проницательным, влюбленным в жизнь и способным ее постигать и выражать был этот писатель, которого при жизни считали просто относительно удачливым драматургом.

Многознание не научает мудрости. Но оно небесполезно для мудрого человека. А. К.Гладков был человеком мудрым, а эрудиция его была хорошо известна в литературных и театральных кругах. Страсть к книге была естественной и органичной чертой его характера. Быть может, отсюда преобладание литературных и театральных сюжетов в драматургическом творчестве Гладкова. Вот ведь и героиня самой прославленной его пьесы была писательницей (хотя и щеголяла в гусарском мундире). Героями Гладкова стали Байрон, актриса Асенкова, вахтанговцы, молодой Горький… Он отталкивался от литературных фактов, что впечатляли столкновением противоречивых характеров, противоборством страстей и амбиций в экстремальных (модное ныне словечко) обстоятельствах. Чтение служило мощным генератором для выработки собственных сюжетных решений и для создания ярких характеров. В воспоминаниях о том, как создавалась пьеса «Давным — давно», Гладков сам весьма подробно об этом поведал.

Но книги для Гладкова были не просто источником информации, идей и эстетического наслаждения — они были его любовью, жизнью. Он их собирал, искал, покупал, доставал, выменивал… Причем в отличие от большинства коллекционеров он эти книги читал. Даже вел дневник, где записывал свои впечатления о прочитанном. Оценки его привлекают точностью, отменным вкусом, проницательностью, независимостью. В воспоминаниях о Паустовском Гладков иронизирует над этой собственной страстью, приводит несколько эпизодов, где Паустовский подшучивает над ним. Думается, Паустовский недалек от истины, когда называет Александра Константиновича фанатиком книги. «Весной 1955 года, — вспоминает Гладков, — подарив мне «Повесть о жизни», он (Паустовский. — Ст. Н.) сделал на ней надпись: «Знаменитому российскому книголюбу». На другой своей книге он написал: «Дорогому Александру Константиновичу — великому книголюбу, магистру по делам подлинной литературы…» Так постепенно, но неуклонно «сумасшедший книжник» превращался в «знаменитого», а затем и в «великого» книголюба и даже «магистра»».

Но любовь к книге сыграла с ним злую шутку (что мы любим — от того и страдаем). Кому — то из бдительных граждан показалось: раз человек несет и несет книги домой — явно среди них есть и антисоветчина! В 1948 году к писателю нагрянули с обыском. И обнаружили «крамольную литературу» (да хотя бы некоторые из книг популярных писателей двадцатых — тридцатых годов, объявленных врагами народа)… Так Гладкову пришлось приобщиться к судьбе жертв неправедных судилищ.

Лишь в 1954 году он вернулся из лагерей.

Воспоминания Гладкова об Илье Эренбурге, Юрии Олеше, Константине Паустовском, увидевшие свет за год до смерти писателя, открыли читателям иную его ипостась — талантливого и чуткого портретиста. В небольших воспоминаниях — портретах Гладков сумел дать не только достоверные и угадываемые изображения своих героев, но и открыть в них нечто, не замеченное другими мемуаристами и исследователями, их пристрастия, их, может быть, слабости и, напротив, черты мужества и силы.

Из всех воспоминаний следует выделить два — «Пять лет с Мейерхольдом» и «Встречи с Пастернаком». Они отличаются не только объемом и почти всеохватывающей полнотой, но и тем, что это цельные художественные произведения. Трудно сказать, какое из них более совершенно. Я бы отдал первенство «Встречам с Пастернаком». Впервые опубликованные на Западе в 1973 году, на родине они вышли лишь в 1990‑м, то есть спустя почти пятнадцать лет после смерти их автора. Но книга не устарела, не потеряла своей свежести, современности. Я бы назвал «Встречи…» своего рода романом — романом об эпохе, о литературе, о любви, о человеческих взаимоотношениях, о жизни, о смерти. В них затронуты те вечные вопросы, которые волновали русскую литературу на протяжении всего ее существования. И читаются эти воспоминания как роман, где есть и завязка, и экспозиция, и кульминация, и эпилог, где есть страсти, столкновения характеров, эпоха, где в центре повествования — живой, неоднозначный, противоречивый и выразительный образ Поэта, победителя и жертвы.