ом себе, и, наоборот, очень часто восторженно говорил о стихах или прозе далеких (и даже полярных) своей личной манере. Хорошо помню его хвалебный отзыв о «Василии Теркине». Он называл поэму Твардовского «чудом полного растворения поэта в стихии народного языка». Однажды — в середине тридцатых годов — на литературном вечере он должен был читать после Павла Васильева, прочитавшего известное стихотворение «К Наталье». БЛ. был им так пленен, что, выйдя на эстраду, заявил аудитории, что считает неуместным и бестактным что — либо читать после этих «блестящих стихов». Вспоминая бурный расцвет молодого П. Васильева, он однажды сказал мне (еще в Чистополе), что после гибели Васильева больше ни у кого не встречал такой буйной силы воображения. Я, несколько знавший лично П. Васильева и с иной, не только поэтической стороны, пытался с ним спорить, но БЛ. настаивал на самой лестной оценке поэта. Такой же — почти восторженный — отзыв БЛ. дал стихам Павла Васильева, когда у него попросили характеризовать погибшего поэта для его посмертной реабилитации в 1956 году. Мне кажется, что Пастернака даже как — то тянуло ко всему тому в искусстве, что было далеко от его индивидуальности, что он особенно это ценил или, как он не стеснялся говорить, «завидовал». Конечно, это была совсем особая, высокая творческая зависть, которую точнее можно назвать стремлением к широте возможностей.
Мне удалось прочитать письма БЛ. к О. Э.Манделыптаму. Приведу несколько выдержек — они очень интересны. В письме 1924 года Пастернак пишет:
«Мне в жизни не написать книжки, подобной «Камню». И как давно это сделано и сколько там в тиши и без шума понаоткрыто Америк, которые потом продолжали открываться с большей живописностью только оттого, что сопровождались плутанием у самой цели и провалами в Саргассовых морях, с плеском, бултыханием и всеми прелестями водолазных ощущений, всегда импонирующих, как паровозы и полисмены в фильмах…»
В том же письме: «Что хорошего нашли Вы во мне?..»
В другом письме (1928) после выхода «Избранного»: «Совершенство ее (книги О. Манделыитама. — А. Г.) и полновесность изумительны, и эти строки — одно лишь восклицанье восторга и смущенья…»
Такой же восторженный отзыв получила в письме БЛ. книга прозы О. Манделыитама «Шум времени». Высказав свой восторг, Б Л. спрашивает: «Отчего вы не пишете большого романа? Вам он уже удался. Надо только его написать». В начале 1937 года, познакомившись в рукописи с «Воронежскими тетрадями», Б Л. пишет находящемуся в ссылке поэту: «Ваша новая книга замечательна…» И дальше: «Я рад за вас страшно. Вам завидую. В самых счастливых вещах (а их немало) внутренняя мелодия предельно матерьялизована в словаре и метафорике и редкой чистоте и благородстве… «Гце я, что со мной дурного?» в этом смысле поразительно по подлинности выражения…»
Способность восхищаться и удивляться, творчески сопереживая чужое (и иное, чем у него самого) искусство, исключительное отсутствие узости в восприятии странно и обаятельно сочетались у БЛ. с преувеличенно резкими оценками сделанного им самим. Я уже приводил здесь высказывания БЛ. о своем «хлестаковстве», о том, что все написанное им до конца тридцатых годов слабо и приблизительно, и тому подобное. Я слышал мнение, что эта черта самоуничижительности появилась в БЛ. только с приближением старости и пережитым им внутренним кризисом. Это не так. В тех же письмах к О. Э. Мандельштаму я нашел такое место: «Сейчас правил ремингтонный список «Спекторского» и дал себе слово не видеть правды. Он скучен и водянист, но я буду сдерживаться, сколько будет возможности, а то вещи конец, а я хочу ее написать…» (из письма середины 20‑х годов).
В одном из моих последних разговоров с БЛ. при случайной встрече в Переделкине (дальше я вернусь к этому), уже после того, как роман «Доктор Живаго» был написан и вскоре должен был выйти в Италии, БЛ. с тоской говорил мне о том, что он предвидит, что впечатление от романа, вероятно, заставит зарубежных издателей вытащить из небытия и начать переводить «все, что я успел пролепетать и накорябать в годы, когда я не умел еще ни писать, ни думать, ни говорить и, больше того, старался этому не учиться…». Говоря так, БЛ. имел в виду не только «Близнеца в тучах», но и «Сестру мою — жизнь», и «Поверх барьеров», и поэмы о 1905 годе, и почти все остальное. Упоминая о поэмах, он сетовал на их «пустоту и многословность». Выслушивая подобные самооценки, сначала я (еще в Чистополе) ужасался и становился в тупик и лишь после того, как близко познакомился с БЛ. и привык к нему, стал уметь соотносить их с основными чертами его характера — с необычайной скромностью и небывалой самотребовательностью. Г. О.Винокур — один из умнейших людей, которых я встречал, — хорошо знавший и любивший БЛ., как — то, когда зашла речь об этой черте БЛ., усмехнувшись, сказал мне, что его скромность связана с редким, глубоко осознанным чувством достоинства.
— Я не знаю, где тут кончается скромность и где начинается высокое самолюбие, — сказал Г. О.
Может быть, это и так: не очень легко разобраться в таком сложном человеке, как БЛ. Пастернак.
Кажется, поздней осенью или в начале зимы 1943 года в клубе писателей состоялся необычный вечер. Известные и маститые поэты должны были прочитать свои первые стихи. Помню выступления Василия Каменского, Сергея Городецкого, Антокольского, Асеева, Дмитрия Петровского, Эренбурга, Тихонова. Большинство выступавших читали свои ранние стихи с высокомерной улыбкой нынешнего превосходства над ними, иногда почти на грани шутовства. Только Эренбург прочитал уже очень далекие от него юношеские стихи с покорившим всех уважением к своему прошлому.
Когда же очередь дошла до Пастернака, он после того, как председатель вечера назвал его имя, стал отказываться читать вообще, но потом — в ответ на аплодисменты и крики «Просим!» — сказал, что он тогда уж лучше прочтет свои последние стихи, потому что старые вещи ему читать неинтересно. И он прочитал несколько военных стихотворений и большой отрывок из поэмы, о которой я уже рассказывал.
Перед этим, в начале октября (7‑го), я случайно встретил его на Полянке. Он был в поношенном макинтоше, в нелепой широкополой шляпе и с рюкзаком за плечами. Спросил меня о моей новой пьесе и сказал, что хотел бы еще раз посмотреть «Давным — давно». (Я принял это за жест любезности и не решился позвонить ему, чтобы напомнить об этом. Больше всего я боялся показаться навязчивым и оттого, может быть, казался иногда не очень внимательным.) Сказал, что ему все еще негде жить и он продолжает «обременять Асмусов». На мой вопрос, чем он теперь занимается, ответил, что «собирается наконец начать писать для себя», то есть не по договорам. Когда мы прощаемся, он без всякой связи с предыдущим вдруг говорит, что «в Чистополе мы все — таки жили хорошо. Я сужу об этом уже хотя бы потому, что мне всегда приятно вас видеть…». Еще при этой встрече он сказал мне, что на днях у него будет напечатан отрывок из поэмы в «Правде». (Это было «Зарево» — «Правда», 16 октября 1943 г.)
3 ноября мы встретились на генеральной репетиции Восьмой симфонии Шостаковича в Большом зале Консерватории. Мое место случайно оказалось как раз сзади него — он сидел в шестнадцатом ряду, около прохода. Перед началом Т. Хренников мне сообщил, что, по слухам, наши войска ворвались в Киев. Когда я вошел в зал, БЛ. уже сидел. Я наклонился к нему и, поздоровавшись, рассказал об этом. И отлично помню, как он воскликнул:
— Что вы говорите? Поздравляю вас! — Все мы жили тогда вестями с фронтов, и Б Л. тоже. Новость, впрочем, оказалась преждевременной: о взятии Киева было сообщено только в канун праздника — 6 ноября.
В 1943 и 1944 годах стихи Б Л. довольно часто печатались в газетах. «Правда» напечатала «Зарево». В «Красной звезде» появились: «Смерть сапера», «Преследование», «Летний день», «Разведчики», «Неоглядность». В «Литературе и искусстве» — «Зима начинается» и тд. Вышел из печати перевод «Ромео и Джульетты» и готовились книжки «Земной простор» и небольшой сборник избранных стихотворений и поэм (вышли уже в 1945 году).
Мой брат, находившийся в одном из колымских лагерей, написал мне, что он получил там драгоценный подарок. Товарищ по несчастью, поэт и критик Игорь Поступальский[141] подарил ему в день рождения истрепанную книжку стихов Пастернака. Я не удержался и рассказал об этом БЛ. На него это произвело большое впечатление: он стал меня расспрашивать о брате и о его судьбе. Разговор был в трамвае, к нам прислушивались, и меня это связывало. Но БЛ., не понижая голоса, задавал все новые и новые вопросы.
— Спасибо за то, что вы мне сказали. Мне это очень нужно. Спасибо ему за то, что он об этом написал. Спасибо им всем, что они там меня помнят…
Он взволновался и долго после вспоминал об этом разговоре, при каждой встрече спрашивая про брата.
В конце августа 1944 года, вернувшись со 2‑го Украинского фронта, располагавшегося уже на территории Румынии, я встретил БЛ. в ресторане клуба за обедом. Он расспрашивал о моих впечатлениях и почти ничего не рассказывал о себе. Сказал только в ответ на вопрос, что над поэмой не работает, а заканчивает перевод «Отелло». Я спросил его: не хочет ли он перевести всего Шекспира, и он пошутил на эту тему. Я спросил о пьесе. Он махнул рукой.
11 ноября я снова встретил его на Пятницкой. Я возвращался из дома в Лаврушинском переулке, он шел туда. Я повернулся и пошел его провожать, и мы еще минут двадцать стояли у подъезда и разговаривали. Он уже закончил «Отелло» и снова клялся, что больше не возьмет переводов. Я опять задал вопрос о поэме. Вот тут — то он мне и сказал, что читал Фадееву и тот не советовал ее продолжать. Он помолчал, усмехнулся и добавил, что у него на выходе две книги и пока не стоит рисковать их судьбой. До этого у Б Л. еще не было случаев, когда рассыпали по приказу свыше набор готовой книги, это ему только предстояло. Говорили еще о разных злобах дня: о переизбрании Рузвельта в четвертый раз президентом, о боях под Будапештом, о замене в Малом театре Судакова Провом Садовским