Не так давно. Пять лет с Мейерхольдом Встречи с Пастернаком. Другие воспоминания — страница 30 из 54

К стене рядом и к подножию гроба прислонено три больших венка. Ленты скомканы, но можно прочесть отдельные слова: «..другу… поэту…» Потом мне сказали, что это от В. В.Иванова, от КИ. Чуковского и третий — поменьше — от нашего родного Литфонда.

В соседней комнате громко звучит фортепьяно. Сменяя друг друга, непрерывно играют М. В.Юдина, Святослав Рихтер и Андрей Волконский.

Медленно идем мимо гроба, не сводя глаз с прекрасного лица.

Впервые не удивляюсь его моложавости, но это и не лицо старика. Я мало видел его поседевшим и не успел привыкнуть к седине, так контрастировавшей с его молодым лицом. Хорошо помню самые первые серебряные ниточки в этих волосах, еще почти незаметные и так его красившие.

Уже в дверях замедляю шаги и оборачиваюсь.

Проходим через сени и выходим из дома с противоположной стороны.

Сад постепенно наполняется народом, хотя до назначенного времени выноса еще два с лишним часа. Вижу КГ. Паустовского, Льва Славина, ВАКаверина, старика И. С.Соксшова- Микитова… Все стоят кучками и тихо разговаривают. Кто — то шутит, и это не шокирует. В общем настроении нет ни подавленности, ни скорби, а скорее, даже что — то прекрасно — праздничное, какая — то приподнятость и торжественность. Буйный цвет сада, высокое июньское небо…

В распахнутые ворота непрерывно входят все новые и новые люди. Хорошо знакомые писательские лица, музыканты, художники. И молодежь, много молодежи.

В саду уже порядочно и иностранных корреспондентов, фоторепортеров и кинооператоров. Они — спокойные, деловитые, большей частью рослые малые в серых и черных костюмах с галстуками — бабочками, многие с очкастыми переводчиками — хладнокровно и умело, без лишней суеты делают свое дело. Мне показывают известного Г. Шапиро[156], представляющего в Москве самое крупное американское агентство. Он выделяется небрежностью костюма, маленький, толстый.

Все они щелкают фотоаппаратами, особенно часто снимают Паустовского.

Я пожалел, что не взял свой «Зенит».

Почти все приходят с цветами. В комнатах уже горы цветов.

Меня тихо окликают. Потный, с облупившимся носом, с плащом через руку и книгами под мышкой, передо мной стоит Ш. Это мой товарищ по лагерю. Он живет после реабилитации в маленьком белорусском городке и учится на заочном отделении в Библиотечном институте. Приехал на экзаменационную сессию, пришел утром в институт, узнал от студентов про похороны Пастернака, бросил все и, как был — с тетрадями и книгами, — отправился на Киевский вокзал. По его словам, у кассы пригородных поездов висит написанное от руки большое объявление о похоронах с указанием, куда ехать и как найти дачу. Вспоминаю, что Ш. писал в лагере стихи и как — то читал мне шепотом в спящем бараке. Его освободили через год после меня, и это наша первая встреча с 1954 года.

И еще одна случайная встреча — и тоже с бывшим «коллегой» по заключению. Это блестящий молодой ученый- филолог, исследователь восточного сказочного эпоса Мелетинский. Он уже успел после лагеря выпустить солидную книгу, а там, за колючей проволокой, был незаметным статистиком санчасти.

Впрочем, так ли случайны эти встречи здесь сегодня? Ведь мы помним эти строки: «Душа моя — печальница о всех в кругу моем…»

Я уже рассказывал, как горячо расцеловал меня БЛ., встретив впервые после освобождения. Иногда мне хотелось написать ему оттуда, но я опасался его скомпрометировать. Другие писали, и он отвечал, и даже незнакомым. Его письма есть у находившихся в заключении поэтов В. Шаламова и К. Богатырева[157]. Об этом можно не говорить много — достаточно перечесть стихотворение «Душа».

А народ прибывает. Невозможно перебрать всех близко и отдаленно знакомых, известных в лицо и понаслышке, толпящихся в саду вокруг дома. Называю только первых попавшихся по случайной прихоти памяти, пропуская многих других не по умыслу, а по невозможности перечислить. Вот Борис Ливанов, репетировавший в Художественном театре роль Гамлета в переводе БЛ. Вот многолетний друг поэта, профессор В. ФАсмус, философ и историк. Вот переводчик и художник Вильгельм Левик. Вот старая поэтесса Варвара Звягинцева[158]. Вот поэтесса Мария Петровых, приятельница БЛ. по Чистополю. Вот историк литературы Возрождения, профессор Пинский, тоже «крестник» Эльсберга[159]. Вот бывший эсер и эмигрант, а ныне корреспондент «Либерасьон» Сухомлин. Вот еще одна бывшая «парижанка» и тоже бывшая лагерница Н. И.Столярова[160]. Вот П АМарков, ВЛюбимова, Л. КЧуковская, Ф. Вигдорова, АЯшин, Афанберг, АВ. Февральский, Е. М.Голышева, Н. Д.Оттен, Н. К.Чуковский, Л. М.Эренбург, В. В.Иванов (сын). Мелькает бледное лицо Эли Нусинова. Критики: Л. Копелев, А. Синявский, АБелинков. Молодые поэты: В. Корнилов, Н. Коржавин, Б. Окуджава. Молодая проза: Ю. Казаков, Б. Балтер. И многие, многие другие.

Очкастые молодые люди — не то гиковцы, не то будущие архитекторы, — юные музыканты, знакомые по консерваторским конкурсам, седые женщины с опухшим от слез глазами (слышу, одна из них, рассказывая о БЛ., называет его «Борей»; кто она ему?), худой подросток с оттопыренными ушами, будущий физик или поэт, а может быть, астроном. Он на всю жизнь запомнит этот день.

Все поколения, все профессиональные ответвления московской интеллигенции.

Резко бросается в глаза отсутствие Федина, Леонова и друга юности Б Л. Асеева. Про одного известного поэта говорят, что он уже третий день пьет[161] и доказывает своим собутыльникам, что все люди — подлецы. О Федине слышно, что он сказался больным и, сидя на своей даче поблизости, велел занавесить окна, чтобы до него не доносился с похорон гул толпы.

Я уже давно ищу глазами своего приятеля И., живущего неподалеку. Он гордился шапочным знакомством с БЛ. и не раз искренне возмущался всем, что с ним произошло. Наконец замечаю его жену. Встретив мой вопросительный взгляд, она сама подходит ко мне и торопливо, как бы извиняясь, начинает объяснять, что И. с утра «вызвали» в город, а то бы он обязательно пришел. Она слишком старается меня убедить в этом, чтобы не почувствовать фальши. Другого знакомого литератора, К, я уже давно вижу стоящим за забором с женой и тоже не входящим. Они о чем — то говорят — она громко, он смущенно. Она махнула рукой и вошла в ворота, а он остался за забором. В его растерянности, как в открытой книге, читается инерция многих лет страха. Не у всех совесть так уживчива, как у И., предусмотрительно приготовившего себе алиби. Невольно думается, как много существует вариантов и оттенков трусости: от респектабельной и почти благовидной до истерически надрывной, от бесстыдной до лицемерной и прячущейся.

А вот еще одно темное пятнышко. В толпе стали очень заметны некие вовсе не праздно наблюдающие люди. Они тоже прислушиваются к разговорам и щелкают фотоаппаратами. Одного я заприметил и долго наблюдал за ним. Он, делая вид, что идет с толпой в дом, все время топчется на месте, зыркая вокруг; расстегнутая ковбойка, низкий лоб и выражение лица, которое не спрячешь. Эти и иностранные журналисты, тоже работающие и только за этим приехавшие, — единственный чужеродный элемент в этой пестрой, но охваченной общим настроением толпе.

А народу все больше и больше. Знаменателен удивительный, никем не организуемый и не контролируемый порядок Никто не распоряжается и не указывает, и сотни людей, не спеша и не толкаясь, проходят сквозь дом, мимо гроба Б JI. Правда, иногда в толпе мелькают незаменимый и умеющий быть незаметным, душевный и тактичный Арий Давыдович Ратницкий[162] и еще один официальный представитель Литфонда с испуганным и кислым лицом.

Толпа уже запрудила весь сад между домом и забором. Многие стоят за воротами.

Сколько здесь? Тысяча человек? Две? Три? Четыре?

Трудно сказать. Но, пожалуй, несколько тысяч (и вряд ли меньше трех). Когда мы ехали, я боялся, что все это будет малолюднее, жалче. И кто мог ожидать, что это будет так Ведь сегодня сюда никто не пришел из внешнего приличия, из формального долга присутствовать, как это часто бывает. Для каждого, здесь находящегося, этот день — огромное личное событие, и то, что это так, — еще одна победа поэта.

Мне показывают Ольгу Ивинскую. Она сидит на скамейке у дома и, опустив голову, слушает что — то говорящего ей КХПаустовского.

Это последняя героиня любовной лирики Пастернака, и, вглядываясь в ее черты, я ищу сходства с женским поэтическим портретом в памятных строфах…

Проходят часы, а мы все стоим в этом празднично — цветущем саду, и в ворота все идут и идут новые группы людей с цветами в руках.

Так прошло несколько часов, не помню точно, сколько. Все это время мы говорили только об одном — о БЛ. Пастернаке.

Но вот доступ к гробу закрыт на двадцать минут для всех, кроме самых близких. Ивинская осталась в саду. Потом она взбирается на скамейку и смотрит в окно. Газетчики в восторге. Сразу защелкал десяток камер.

Окна раскрываются, и из них в толпу стали передавать охапки цветов с гроба. Цветов множество, и это продолжается довольно долго. Цветы плывут над головами и возвращаются в руки тех, кто их принес.

Когда процессия тронулась, почти все снова шли с цветами.

Из дверей передают венки, крышку гроба, и вот уже выносят сам гроб. Что — то подступило к горлу…

Чтобы не оказаться в конце шествия, мы прошли вперед.

Предусмотрительные американцы воздвигли за воротами какое — то сооружение из досок и ящиков для кинооператора и фотографов и заранее заняли позицию.

Кладбище от дачи Пастернака метрах в шестистах- семистах, если идти по дороге, и гораздо ближе — напрямик через картофельное поле. Мы идем через поле и приходим минут за двадцать до траурного шествия.