Не так давно. Пять лет с Мейерхольдом Встречи с Пастернаком. Другие воспоминания — страница 5 из 54

Крыши городов дорогой, Каждой хижины крыльцо, Каждый тополь у порога Будут знать тебя в лицо.

Б. Пастернак



1

Я познакомился с Борисом Леонидовичем в конце зимы 1936 года в доме Мейерхольда.

Всеволод Эмильевич пригласил меня на обед в обществе Пастернака с женой и Андре Мальро с братом[119]. Обед затянулся до вечера. Мальро со своим спутником уехал на Курский вокзал к крымскому поезду. Вместе с И. Бабелем и М. Кольцовым он отправлялся в Тессели к заболевшему Горькому[120]. После их ухода я тоже хотел уйти, но меня не отпустили, и я провел длинный блаженный вечер в обществе Пастернака и Мейерхольда с женами за превосходно сваренным самим В. Э. кофе с каким — то необыкновенным коньяком.

Разговор за кофе был конфиденциален и интересен, но почти весь связан с Мейерхольдом и его тогдашним положением. Я расскажу здесь о нем, потому что он ярко и своеобразно характеризует и Б Л. Пастернака.

Дело было вот в чем. На спектакль «Дама с камелиями» трижды, почти подряд, приезжал один высокопоставленный товарищ из числа ближайших личных сотрудников Сталина. Однажды он зашел к З. Н.Райх или как — то передал ей (сейчас я уже не помню), что он очень сожалеет, что в помещении на улице Горького, 5, где тогда помещался ГосТИМ, нет правительственной ложи и поэтому Сталин не может приехать на спектакль, а то, он уверен, спектакль, несомненно, понравился бы ему, а это имело бы большие последствия для театра и самого Мейерхольда. Он добавил, что не исключена возможность специального приема Мейерхольда Сталиным, с тем чтобы В. Э. высказал ему свои пожелания и проч. Он, разумеется, ничего заранее обещать не может, но готов сделать попытку организовать такую встречу, если, конечно, сам Мейерхольд к этому стремится. Это было вскоре после появления известной статьи «Сумбур вместо музыки»[121] и запрещения оперы Шостаковича «Катерина Измайлова». Мейерхольд горячо сочувствовал Шостаковичу и отказался выступить со статьей, приветствовавшей критику оперы, что в то время было актом большого гражданского мужества. До закрытия ГосТИМа оставалось почти два года, и общее положение еще не казалось нам безнадежным. В театре репетировался спектакль памяти Маяковского и понемногу заваривались работы по «Борису Годунову». И вот в этот памятный для меня день (5 марта) после обеда, за кофе, Всеволод Эмильевич рассказал нам о предложении тов. П., подчеркнул, что он считает всех присутствующих своими друзьями, которым полностью доверяет, и просит дать совет: искать ли ему встречи со Сталиным, а в случае положительного ответа — какие вопросы перед ним поставить: просить что — то для театра или попытаться защитить Шостаковича и коснуться других общих тем?

Более странных советников выбрать было невозможно. Безбрежная эмоциональность З. Н.Райх, благородный, но несколько отрешенный от жизни субъективизм Б. Л. Пастернака и мой, совершенно ничтожный житейский опыт — что во всем этом мог почерпнуть Мейерхольд, который сам был гораздо зрелее, политически и житейски, всех нас, вместе взятых? Мы его искренно любили — в этом он мог быть уверен, но самая большая любовь не лучший советчик в таком серьезном и тонком деле.

Как на военном совете, первое слово было предоставлено младшему по чину, то есть мне. Я, разумеется, сказал, что нужно непременно добиваться этой встречи и что В. Э. должен беседовать со Сталиным не только о ГосТИМе и себе, но и всех насущных проблемах искусства.

— Кому, как не вам, коммунисту и крупнейшему режиссеру страны, сказать всю правду Сталину о том, как некомпетентные помощники компрометируют истинный смысл партайных установок в области искусства? — говорил я с наивностью, от которой очень скоро не осталось и следа.

Зинаида Николаевна поддержала меня, но осторожно добавила, что лучше ограничиться вопросом о работе самого Мейерхольда и не касаться Шостаковича, которому могут помочь только время и его собственный труд. Но Б.Л. Пастернак не согласился с нами обоими. Многословно и сложно, как всегда, со множеством отступлений в длинных придаточных предложениях, но тем не менее очень категорично он советовал не искать встречи со Сталиным, потому что ничего хорошего из этого все равно получиться не может. Он рассказал о печальном опыте своего телефонного разговора со Сталиным[122] после ареста поэта О. Э.Манделынтама, когда Сталин, не дослушав его, повесил трубку. Он пылко доказывал В. Э., что недостойно его, Мейерхольда, являться к Сталину просителем, а в ином положении он сейчас быть не может, что такие люди, как Сталин и Мейерхольд, должны или говорить на равных, или совсем не встречаться, и так далее и тому подобное…

Казалось бы, что ближе всех к реальности был совет по- женски инстинктивно практичной З. Н.Райх, но, к моему величайшему удивлению, Мейерхольд согласился с Пастернаком: сказал, что он понял, что сейчас действительно не время добиваться этой встречи, и он просит всех забыть об этом разговоре. Он на самом деле отказался хлопотать о приеме, хотя, конечно, гипотетически некоторые шансы на успех были. И кто знает… Ведь не все же опальные погибали! Быть может…

Не стану гадать на кофейной гуще и вспоминаю об этом, только чтобы дать еще один штрих в сложные и контрастные портреты Пастернака и Мейерхольда. Они не были похожи друг на друга, но все же понимали один другого лучше, чем мы их обоих. Да и атмосфера тех лет остро чувствуется в этом странном эпизоде.

На память о нем мне осталась фотография: Б.Л. Пастернак, В. Э.Мейерхольд и я на маленьком диванчике в столовой Мейерхольдов. Как раз перед обедом пришел фотограф из «Журналь де Моску», охотившийся за Андре Мальро, и В. Э., притянув меня за руку, усадил рядом и заставил сняться с собой и Пастернаком.

Тогда доводы Б.Л. Пастернака показались мне возвышенными, но не практичными: чем — то вроде высокого поэтического донкихотства, которым я готов был восхищаться, но не сочувствовал, так как мне ужасно хотелось, чтобы у Мейерхольда все обошлось. Когда через много лет я напомнил Б.Л. об этом разговоре, он застонал, как от внезапного приступа зубной боли, и стал обвинять себя в наивности и прекраснодушии. Но я сейчас думаю, что Б Л. был совершенно прав и то, чего он недоговорил (хотя говорил пространно и горячо), Мейерхольд понял и как раз с этим согласился. (Не помогла же подобная встреча Бабелю, когда Горький привез его к Сталину. Рассказывают, что, вернувшись, он на вопрос: «Ну как?» — ответил кратко: «Очень плохо!..» Его переспросили: «Вы думаете, что вы ему не понравились?» «Нет, — ответил Бабель, — гораздо хуже: он мне не понравился…» Точнее можно сказать, что они оба не понравились друг другу.) Мейерхольд и Сталин изредка встречались на кремлевских приемах: у них был короткий разговор после посещения Сталиным спектакля «Рычи, Китай!», но это, кажется, и все. Думаю, что они тоже могли бы друг другу не понравиться. Вспоминаю, как Пастернак в виде примера недостойной манеры разговора со Сталиным упомянул об Алексее Толстом, рассказывавшем вождю анекдоты и без особых эвфемизмов сетовавшем на неблагоустроенную дачу. И хорошо помню, как Мейерхольд слушал Б.Л. — сначала глядя на него, потом как — то уйдя в себя, как бы задумавшись, с потухшей папиросой во рту…

Потом сидели еще долго, говорили о разном, но, к сожалению, исключительность обстановки, моя перенапряженность, не нуждающаяся в оправдании, и несколько чрезмерные порции коньяка, который В. Э. щедро подливал, а я стеснялся отказываться, привели к тому, что я запомнил далеко не все, что тогда говорилось, за что себя на другой день беспощадно казнил.

Но все же это было началом знакомства с Пастернаком.

Встречая после Б.Л. довольно часто на концертах, я кланялся, и он отвечал, но разговаривать с ним мне долго не случалось, кроме одной встречи на Гоголевском бульваре, когда он сам остановился и заговорил с необычайной прямотой и откровенностью. Было это осенью 1937 года, в разгар арестов и расстрелов. Говорил он один, а я молчал, смущенный неожиданной горячностью его монолога, который он вдруг оборвал чуть ли не на полуслове. Только что в Москве пронесся слух о трагической гибели П.Лшвили. Б.Л. был взволнован и вспоминал Достоевского. Помню фразу о Ши галеве. Незадолго перед этим был арестован мой брат, и запись в блокноте о встрече красноречиво лаконична: дата, Гоголевский бульвар, Пастернак…

В начале года он подвергся поношениям на так называемом Пушкинском пленуме правления Союза писателей — расплата за похвалы Бухарина в докладе о поэзии на Первом съезде писателей. Особенно злыми были выступления А. и X. Речь X. на первый взгляд может показаться странной. Почему он сам, подлинный, тонкий поэт, присоединился к грубым, демагогическим нападкам на Пастернака? Понять это можно, только если представить психологию времени, насыщенного страхом и вошедшей в норму человеческого обихода подлостью. Откройте любой лист газеты того года, и вы увидите, как часто завтрашние жертвы, чтобы спастись, обливали грязью жертв сегодняшнего дня. Еще осенью или в начале зимы 1936 года разыгралась история с отказом Пастернака подписать протест против книги А.Жида «Возвращение из СССР»[123]. Пастернак сослался на то, что он не читал книги, и это было чистейшей правдой, но ее не читали также и девять десятых писателей, давших свои подписи. Нравственная щепетильность Пастернака казалась позой вызова, чем она вовсе не была. Помню, как искренне негодовал литератор В., подписавший протест. «Ну и что же, что не читал? — говорил он. — Я тоже не читал. Можно подумать, что все остальные читали! И чего ему больше всех надо? Ведь «Правда» написала, что книжка вранье…» В этом эпизоде уже был в зародыше тот конфликт Пастернака с Союзом писателей, который так драматично определился в дни Нобелевской премии. Ведь тогда тоже большинство осуждавших Б.Л.