Не только Евтушенко — страница 20 из 68

Выбор: признать эту экзотику за норму – и тогда исчезнут привычные координаты моего существования в мире – либо дать волю аллергии на здешнюю природу, сочтя ее фикцией, миражом, фата-морганой.

Море! Вот что примиряло с коктебельской экстраваганзой взамен природы – на мой северный вкус природы, понятно. В конце концов привык и влюбился.

Что природа, когда до сих пор помню божественного кондитера, пальчики оближешь, на полдники мы ходили, как на кондитерский фестиваль, ждали сюрприза и никогда не обманывались – ни одного повтора! Плюс две-три недели в деревне, где толстая украинка потчевала нас сытным обедом с обязательным жирным борщом, или щами с кислой капустой, или холодным рассольником в знойный день; а по вечерам мы подымались с бидоном в деревню далеко за большак за горчившим от полыни молоком и неизбежно встречали на обратном пути семейство доверчивых ежиков, которые не ощетинивались и не сворачивались в колючий клубок, и можно было осторожно погладить детеныша по розовой грудке, перед сном мы оставляли им блюдце с этим горьковатым молоком и наутро находили досуха вылизанным. Мог, впрочем, быть и другой зверь. Молоко было дефицитом – одна корова на весь Коктебель. Несмотря на горчившее молоко и укоры совести, это была сладкая жизнь, другой такой никогда больше не будет.

Место действия важнее времени действия – я помню, что произошло в Коктебеле, но не всегда, в каком именно году: последний раз я был там в 76-м, за год до отвала. Так что все события, относящиеся к этому месту действия, произошли в эти семь лет. Я так и назвал – «Места действия» – свой коктебельско-московско-переделкинско-питерско-комаровско-малеевско-подмогильный докуроман с легко узнаваемыми персонажами, и даже Подмогилье – никакой не символ, а забытая Богом деревушка в Псковской области, километрах в пятидесяти от Острова, рядом с холмом, а на нем высился железный неправославный крест – могила какого-то нехристя, как считали аборигены, хотя покойник был того же вероисповедания, что и они, тевтонский рыцарь с Ледового побоища, и мы с Леной, Жекой и все тем же котом Вилли провели там два лета благодаря Лениной сестре, которая вышла замуж за парня родом отсюда, а тот – ну точь-в-точь, как герой Шукшина, – считал, что мать при*бла его с немчурой: «Откуда я такой башковитый?», особенно башковитым не будучи. Под титулом я поставил «русский роман с еврейским акцентом», но потом дал прочесть первую сотню-другую страниц моей соседке Тане Бек, с которой кратко, предотъездно и бурно сдружился, и выцыганил у нее для подзаголовка ее определение: роман-сплетня, которое не пригодилось, так как роман я похерил и сейчас использую в качестве шпаргалки для этого – ввиду аутентичности того: как подписывались переписчики в дофаксову и дофотову эру – «с подлинным верно». Это не значит, что я, как бульдозер, перетащу из того все-таки романа в этот все-таки мемуар все свои тогдашние дневниковые записи – опущу, скажем, «Гадюшник», следовавшую за «Коктебелем» главу о ЦДЛ.

Уже в Нью-Йорке я узнал, что тот мой неоконченный роман читал Юрий Владимирович Андропов, воспринимая его сугубо аутентично, пополняя и корректируя с его помощью свое представление о вверенной ему империи. О его реакции ничего не знаю, хотя могу догадаться. До сих пор не пойму, как роман-черновик попал к шефу КГБ: я не только боялся, но и стыдился его показывать как полуфабрикат. Здесь мне называют имя некоего Марата Брухнова из «ЖЗЛ», который дружил с Игорем то ли с Ириной либо с обоими младшими Андроповыми, был вхож к ним в дом и старался услужить Андропову-старшему. Любопытство последнего к стране, которую он возглавлял де-факто и готовился возглавить де-юре, тоже понятно. Тем более у меня хроникально описаны не только либералы, но и березофилы типа Олега Михайлова, Глеба Горышина (резидент Русской партии по Питеру), Дмитрия Жукова – министр внутренних дел в их теневом кабинете, округ его головы мухи летали, настоящий муший нимб – ну, чисто Смердяков! Кто знает, если рассудить, так, может, и мухи нам посланы в утешение, как сказано в «Крошке Доррит». А для чего был послан Дима Жуков, проваливший шпионскую сеть на Ближнем Востоке, прозванный в Москве «наш Арафат» и прикомандированный гэбухой к выпущенному на волю престарелому Василию Шульгину? Поднабравшись от 100-лет него (почти) бывшего думца монархических и юдофобских идей, Жуков подвизался на литературном поприще, переводя с арабского, пересказав «Житие протопопа Аввакума» для «ЖЗЛ» и втайне будто бы сочинив книгу о процентах еврейской крови у великих мира сего – то же самое, чем занимаются сами евреи, хотя и с противоположной целью. Однако его общественная деятельность была значительней литературной, а пиз*анулся он на том, что его долго не принимали в Союз писателей, в чем, понятно, он винил евреев (как и во всем остальном – даже в любви к русской природе) и ссылался на одного из Аксаковых: «Не об эмансипации евреев следует толковать, а об эмансипации русских от евреев». Потом он вдруг стал изучать иврит, склоняя к тому же домочадцев, знакомых и даже незнакомых – на случай оккупации России Великим Израилем.

– Тихой сапой.

– Когда? – спрашивали у него.

– В месяц Нисан 5752 года, – называл он точную дату. И пояснял для непосвященных: – По весне. Великий Израиль – от Нила до Волги.

И то сказать, ненависть у таких – единственный проблеск сознания, а так бы вообще мог оказаться за пределами рода человеческого, выпасть из корзины цивилизации как балласт. Соединение прямой кишки и сонной артерии, уж не помню теперь, кто про него выдал.

А Глебушка, поднабравшись, выдал мне к вечеру:

– Ты клоп, ползающий по нашему Х*ю.

– Почему по нашему, а не твоему личному? У тебя что, комплексы? Или вы еб*тесь всей партией? Групповуха?

Различие: Горышин был пьян, я – трезв.

Не в курсе дела, я задел его за живое: у него были нелады с женой Элей именно на сексуальной почве: она была общедоступна.

А я тем временем представил себе большой, необрезанный, соборный, общенародный, составленный из многих один Х*Й, а на нем маленький клоп – это я.

Что произошло дальше, не знаю: я ловил ночных бабочек, и, когда возвращался к балкону, где сидели общественница Оля Арцимович-Окуджава, Женя Евтушенко, Глеб Горышин, Камил Икрамов, кто-то еще, разговор прерывался. Я догадывался, что как-то это сборище связано со мной. Той же ночью Горышин отбыл на такси, оставив жену с дочкой. Было немного неловко, что из-за меня.

Само название – Русская партия, что должно было смущать Андропова как существительным, так и прилагательным: страна однопартийная, Андропов еврей, что ему до сих пор не могут простить русофилы типа Сергея Семанова (по его теории, «Джойнт» и другие еврейские организации дали Андропову как еврею задание развалить «Союз нерушимый» с помощью еврейской «пятой колонны» – недалеко ушел от Димы Жукова). Антисемитизм для таких есть форма отчуждения зла: всё зло русской истории, включая современность, извне. Само собой, Россия изнасилована евреями в Октябре 17-го и в Октябре 93-го, и далее ежегодно, ежемесячно, ежечасно. Что мне интересно, отчеркнул ли Андропов в доставленной ему рукописи фразу на стр. 34:

«Я надеюсь, наши геронтократы понимают, что евреи – последний их заслончик от народа, и, лишившись его, они окажутся лицом к лицу с неуправляемой стихией, а если и управляемой, то только в определенном направлении».

Теперешние – понимают. Евреев в обиду не дают. Пока что.

О «русскопартийцах» я собрал довольно большой материал в Коктебеле благодаря мужу поэтессы Тамары Жирмунской (забыл его диковинную фамилию), который хоть и еврей или полукровка, но здоровенный голубоглазый амбал с русской будкой, а потому допускался на их сборища, и Егидес (вот его фамилия и выскочила неведомо откуда) потом пересказывал мне, а я использовал его информацию (+) сначала в «Местах действия», а потом отдельной главой (еще один +) в нашей с Клепиковой американской книжке об Андропове, а уже ее в обратном переводе читали в Кремле, знаем достоверно от ельцинитов, Ельцин удивлялся авторам: «Как будто они где-то здесь рядом были. Жаль, что мы не знали всего этого раньше». Все более-менее встает на свои места, но, убей меня бог, все равно не пойму, как мой неоконченный роман, сырье, болванка, потому я и избегал кому-либо показывать, попал Брухнову, перед тем как оказаться на столе у Андропова? Таня Бек вне подозрений.

Эврика! Машинистка. Мне ее посоветовал один коллега, когда отказала, испугавшись, прежняя и даже вернула взятую в работу рукопись. Нет, я не подозреваю новенькую в связях с КГБ, но любопытствующему любовнику показать могла, а дальше – не уследить. Кому это теперь интересно?

Таня Бек была строгой, зловредной читательницей; забраковала роман своего одномесячного – считай, одноразового – мужа Сережи Каледина «Записки гробокопателя», впоследствии ставший известным на всю перестроечную страну под названием «Смиренное кладбище». С Калединым я познакомился уже в Нью-Йорке, когда он стоял пару дней у Довлатовых, раздражая бедную Нору Сергеевну: сын – Сережа и гость – Сережа, оба писатели, оба известные etc., но один – жив, а другой – мертв. «Я потеряла не сына, а друга», – сказала мне Нора Сергеевна, и эта фраза мне показалась обидной для покойника, да и дружба у них была односторонняя: это Сережа был матери другом, а Нора – Сереже – не мать, не друг. Короче, Лена Довлатова повезла показывать гостю ночной Нью-Йорк из окна машины, с остановкой на мосту, и зачем-то прихватила меня. После смерти Сережи Довлатова у меня образовался некий комплекс не скажу вины, а скорее обязательств по отношению к его вдове. Дружу с ней, как прежде с Сережей. Или как прежде с обоими?

Что говорить, Таня Бек была злючкой, но такой несчастной, одинокой, гордой, непримиримой, бескомпромиссной, капризной, и все во вред себе, а теперь вот мир без нее непредставим, хоть я ее не видел, живя в Нью-Йорке, сначала тринадцать лет, а потом, после кратковременных свиданок во время моих торопливых наездов в Москву для сбора материалов к нашей с Клепиковой книге про Ельцина, еще столько же, наверное. Этот мир умирает объективно и во мне самом – вместе со мной. Отмирают какие-то клетки в моем организме и никогда больше не восстановятся. Где-то у Диккенса я вычитал, что его герой – или героиня – смотрит на себя так, как мертвые смотрят на живых, если когда-нибудь вновь посещают землю. Это и есть мой теперешний взгляд на самого себя – вровень с героями покойниками. Иногда мне и вовсе хочется самоустраниться отсюда – это книга о других, а не обо мне: в отличие от «Трех евреев», где я один из трех. Но вся беда, что в отличие от физических покойников я, метафизический мертвец, просто обязан рассказать, как все было на самом деле, – а я участвовал в той жизни наравне с другими. Никто за меня это не сделает: мертвые молчат, а живые врут.