Шквал агрессивных оправданий – Евтух настаивал на полной своей невиновности перед Бродским.
Я склонен ему верить, убрав прилагательное «полная» – скорее всего, он и в самом деле невиновен или виноват без вины, так что зря Бродский затаил на него обиду.
Сейчас я все объясню.
Как бы ни ругали Евтуха, знакомство с ним льстило любому его хулителю, и дело здесь вовсе не в личных его качествах, но в его славе, в его имени. Я помню, как Лена, когда я их знакомил, насмешливо пробурчала что-то о том, что, мол, это и есть знаменитый русский поэт Евтушенко, – Женя обиделся, а зря – ему бы радоваться: Лена съязвила от робости, как потом от робости пытался язвить страстный его поклонник у нас на вечере, оказавшись за одним с ним столом. Из ленинградского нашего клана меня угораздило познакомиться с ним чуть ли не первым – или первым Ося? – и я даже как-то написал о нем статью для «Нового мира», вызвав неудовольствие как его поклонников (зачем ругаю?), так и его хулителей (зачем хвалю?), а знакомство с ним – враждебное недоумение моих ленинградских приятелей, о которых пишу этот роман. Саша мне тогда ответил стихом:
Кто о великом Евтушенке
Нам слово новое сказал?
С его стихов сухие пенки
Кто (неразборчивый) слизал? —
и вот как, спустя год (я же их и познакомил, стоящих на коктебельском пляже – Саша в синих советских трусах до колен, а Женя в разноцветных импортных плавках), Саша сменил мечи на орала, гнев на милость, невнятное недовольство на очевидную гордость знакомством, хотя и иронизируя слегка над ним (цитирую следующее Сашино ко мне послание – из того же Коктебеля):
Но мне, проведшему в Крыму
Дней двадцать рядом с Евтушенкой,
Мне нынче бабы ни к чему:
Я им даю под зад коленкой.
Вниманьем гения согрет,
Его в натуре наблюдая,
Я понял: правды в жизни нет!
Но есть покой и Лиепая…
Под Лиепаей, на морской нашей погранзаставе, мы тогда с Леной и Жекой отдыхали, и туда Саша и направил нам свое рифмованное послание, подражая не столько дружеским посланиям пушкинской поры, сколько привычке Бродского работать стихами даже в эпистолярном и поздравительном жанре – свойство насквозь поэтической натуры. В русской поэзии XX века, кажется, только он и Пастернак смогли этот стихотворный треп вывести в высокий ранг подлинной поэзии. Саша стал писать послания с отъездом Бродского, стараясь и здесь его подменить, обесточить и нейтрализовать: его послания – своими; изгладить из памяти в том числе и эту его работу – есть я, живой, невредимый, лояльный, что вам до рыжего скитальца?
Когда это не получится, Саша попытается вписать Бродского, предварительно уменьшив его и исказив, в собственный стих – в качестве крошечной стаффажной фигурки: в одном стихотворении назовет его рыжим другом, что верно только в отношении масти ленинградского Агасфера и противоположно в остальном, а в другом – веткой общего дерева, где другая ветка – он, Саша, а та ветка, Ося, как бы от имени всего дерева вытянулась туда в окно (эзопова феня, намек на пушкинско-петровское окно в Европу) и смотрит и наблюдает, но не сам по себе, а словно бы за всех нас, которые тоже ветки на том же дереве, но в окно почему-то не просунулись. Стихи эти меня особенно разозлили: какой друг – когда враг! какая там ветка – сами же ее дружными усилиями срубили, а теперь обратно пытаются приделать к дереву. Цех ремесленников изгоняет мастера, а когда тот прославился, называется его именем! Если настанут когда-нибудь в России иные времена, Саша еще станет его популяризатором и напишет предисловие к книге его стихов. О эти метаморфозы, которые не снились даже Овидию!
…так вот – возвращаясь к нашим баранам, или как написал Бродский:
Итак, возвращая язык и взгляд
к баранам на семьдесят строк назад,
чтоб как-то их с пастухом связать —
…так вот, я не хотел бы, чтобы читатель воспринял перечисленные здесь эпизоды в качестве исчерпывающей характеристики побочного моего персонажа. В этих моих домашних записях Евтушенко возник почти случайно, а он заслуживает отдельного и более сложного разговора – если не как поэтическое, то как политическое явление. Я о нем писал как критик и, даст бог, еще напишу – не сейчас и не здесь.
А прошлогодняя коктебельская Женина на Осю ярость объяснима была отчасти еще тем, что Женя бросил в этот день курить – это мне сообщила в его оправдание Галя, его жена, а я по себе знаю, сколько это стоит нервов. При их нью-йоркской встрече я не был, а знаю о ней только со слов другого Жени – Рейна, а тот обладает не только цепкой, почти патологической памятью, но и богатым воображением. Сравнивать различные версии мне сейчас недосуг – я пишу о другом, а Евтуха подверстал вот для чего.
В конце концов я пишу прозу, а не протокол и могу себе позволить следующую гипотезу, тем более абсолютно в ней уверен, хотя никаких доказательств у меня, естественно, нет, да и какие могут быть доказательства, когда речь пойдет о бремени страстей человеческих.
Ежели Осины смутные подозрения верны, и Евтух в самом деле способствовал его отъезду отсюда туда, отъезду, самим Бродским взлелеянному, и даже предпринимались какие-то сумбурные матримониальные прожекты с некоей искренне в него влюбленной Кэролл, то одно все-таки личные планы, а другое пинок под зад – есть некоторая разница – так вот, если Женя действительно способствовал высылке Бродского, то не на том ли вечере у нас возникла сама эта мысль, что Бродский – лишний, изгой, конкурент, возмутитель спокойствия и разрушитель цеховой иерархии, где у каждого было свое место под солнцем русской поэзии, а у него не было, и он отсутствием этого места сбивал всех с толку, разрушал с таким трудом разложенный пасьянс: здесь Евтух, здесь Вознесенский, а здесь Кушнер, о котором вскоре после отъезда Бродского Евтух напишет покровительственную статью как о главном ленинградском поэте. Мало того, что сбивал с толку и мешался под ногами – Бродский мощно наплывал на русскую поэзию и застилал весь ее горизонт, не позволял лениться и чваниться – нечем! – мешал их игре в поэзию и литературу, сам даже не подозревая об этом.
Или – подозревая?
Так вот, не на том ли нашем неудавшемся вечере, когда Евтух и Саша так дурно читали свои стихи и когда Ося забросил куда-то за облако свое лассо, и мы долго вглядывались в ночную даль, не вернется ли оно назад – нет, не вернулось, – и Бродского куда-то умчало, и мы было погнались за ним, но – куда там! куда нам до него! – и только глухой, клокочущий, гортанный и картавый голос долетал до нас из его носоглотки, и мы удивились, опомнившись и увидев, что Ося как ни в чем не бывало поедает филейную вырезку, так ловко поджаренную Леной Клепиковой, что кровь фонтанчиками била из четырех крошечных дырочек, когда он втыкал в нее свою вилку, жует, пьет, потеет – как будто бы ничего не произошло и не он только что улетел черт знает куда и мы не могли его догнать – так вот, не в этот ли злосчастный вечер пришла одному из нас мысль устранить Бродского из нашей жизни – какой там дар Изоры, до чего ж устарел сальериевский фармацевтический способ, когда есть куда более верный! – и мысль эта промелькнула среди нас, как шаровая молния, и исчезла, никого смертельно не задев.
Не мне, страстному его почитателю.
Не Лене, плюхнувшей на его тарелку лучший кусок мяса.
Не моему приятелю, балагуру и ернику – он был скорее моим Сальери, хотя я и не был Моцартом, увы…
Однако – сейчас я очень отчетливо это вижу – и не Евтуху: он оказался лишь исполнителем чужой воли, внушенной ему Сашей, может быть – бессознательно.
Ибо есть страсти, которые минуют разум, сметая на пути его доводы.
Не было им двоим на советской земле места – и ни регулярные, один за другим, сборники, ни авторские вечера, ни положительные рецензии (тогда в основном мои) – ничто не могло Саше помочь, но только смерть соперника или его изгнание, что в наших отечественных условиях могло сойти за одно, хотя – о счастье! – не тождественно.
Я знаю, что такое страсть – можно внушить человеку любовь, как я когда-то Лене, а можно ли зависть? И не только зависть, но конкретный стратегический ход?..
Знал ли Евтух, что был в тот вечер перцепиентом, а его индуктором был Саша?
Догадывался ли о чем-нибудь вернувшийся с небес, упоенный своим триумфом и поедающий филейную вырезку Бродский?
Единственный раз в жизни я присутствовал на телепатическом сеансе, но понял это только сейчас, описывая давнюю ту встречу.
Как хорошо все-таки, что я пишу роман и ищу доказательства на глубине, а не на поверхности.
Потому что Саша был в тот вечер конгениален Осе, ибо зависть такая же испепеляющая страсть, как гений. Пусть даже эта страсть не созидательная, а разрушительная, как смерч, как смерть.
Мой друг Джеймс Бонд. Как поссорился Иосиф Александрович с Евгением Александровичем. Последняя версия с новыми фактами
Я уже пытался несколько раз рассказать эту историю в нью-йоркских газетах и по радио – «Новое русское слово», «В Новом Свете» (филиал «МК»), «Народная волна», а потом в Москве – в «Литературной газете» и в моих книгах «Post mortem» и «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества». Причем каждая попытка вызывала, с одной стороны, скандал, а с другой – приток новых сведений, не менее сенсационных, чем те, что я излагал начально. Получалось что-то вроде снежного кома, который катит с горы, становится все больше и набирает скорость.
Хотя по природе своей я – антитабуист и возмутитель спокойствия, и анекдот о скорпионе, жалящем черепаху, наверное, про меня, но как раз в данном конкретном случае я опирался на документы, которые факсимильно прилагал к публикациям. Во избежание дальнейших пустопорожних споров хочу заранее предупредить, что лично у меня собранный материал, который я сейчас собираюсь в очередной раз предъявить читателям в обогащенном, как уран, виде, вызывает больше вопросов, чем ответов. Потому и избранный жанр – не статья, а сказ, хоть и построенный на документальном материале: докурассказ. Отсюда его лирическая, вопросительная интонация. Но именно вопросы и важны, потому что автор на основании полученной информации пытается переосмыслить ход текущей истории, произвести переоценку известных людей и исторических явлений. Это и есть главный побудительный мотив публикации этого мини-исследования в книге о Евтушенко – как прежде в книгах о Бродском. Оно же – детективное расследование. Не компромат на литературных ВИПов, а несколько зафиксированных фактов из их жизни и деятельности. А уж выводы я и подавно не собираюсь делать, оставив это трудоемкое и рискованное занятие самим читателям.