Не только Евтушенко — страница 40 из 68

Здесь опять заметное отличие новой повести Окуджавы от первой его исторической вещи. В «Глотке свободы» факт истории, мне кажется, еще подпирает автора, сковывает; временами автор робеет перед громадой ответственнейшего материала и подменяет крупные художественные решения пестротой вставных интермедий – истории с Авросимовым и круговорот, несколько однообразный, его кошмаров. К тому же Окуджава избрал в «Глотке свободы» опосредованную, усложненную систему взаимоотношений с читателем – через третье лицо. В результате любое событие в повести приобретает тройное временное истолкование: с точки зрения Авросимова, непосредственного участника или свидетеля события, с точки зрения рассказчика, «старинного человека», отделенного от события на сорок лет. И наконец, с точки зрения автора, которая ни прямо, ни косвенно не дана и которую читатель, по неисповедимой читательской привычке различать путеводную нить замысла, пытается вычленить из рассуждений «третьего лица». Возникает напряженность интонации, где мудрено различить авторские ноты, тем более что манера изложения сильно стилизована и это вносит известную затрудненность в читательские поиски.

В «Похождениях Шипова», напротив, ясный замысел централизует любое побочное ответвление сюжета. Уже не требуется посредника между читателем и автором: материал находится в полном авторском ведении. Несмотря на некоторую сюжетную усложненность и даже вычурность, повесть водевильно легка и изящна, эстетически выделана, а этот эффект достигается обычно полной художественной проработкой исторических сведений и фактов, безоговорочным подчинением их творческой воле автора.

Выбор героя – и героя страдающего, героя-жертвы – опять же неожидан. В сравнении с дворянином Авросимовым, человеком порядочным и щепетильным, Шипов – где-то в самом низу социальной лестницы. И занятие его предосудительно и низко – он шпик. Специалист по карманным жуликам, прочно и ловко разместившийся в одном из уголков обширного полицейского департамента. И как раз у такого, сниженного во всех отношениях героя Окуджава берет неопровержимые показания о самочувствии человека в условиях самодержавного режима.

Интрига возникает из бумаг, секретных донесений и рапортов III Отделения, доходит до сведения высокопоставленных лиц. Это эфемерная ситуация, не имеющая никакого касательства с действительностью, кроме невинного жандармского донесения об открытии в Ясной Поляне школы для крестьянских детей.

Окуджава тонко прослеживает обострение бумажной интриги, самопроизвольное зарождение факта открытого бунтарства графа Толстого и даже организацию в его усадьбе тайного заговора противу правительства. Разоблачить этот заговор и посылается бедный Шипов (как некогда «бедный Абросимов»). Безудержные фантазии Шипова «наверху» воспринимаются как реальность и соответственно вызывают конкретные инструкции. Возникает фантасмагорическая ситуация, которую всеми силами, «отчаянными комбинациями» и «внезапными озарениями» поддерживает Шипов и которая разрешается наконец в реальность, в погромный налет более сотни жандармов на мирно спящую, ни о чем не подозревающую усадьбу.

Так Окуджава с сатирической остротой вскрывает важнейший закон самодержавного управления: подмену реальности мнимостью. Фантастический сюжет, как и больные видения Шипова, возникает именно по причине фантастичности самой русской действительности. Ибо ситуация возникает так: полицейскому управлению для отчетности и непрерывной функциональности нужен заговор. Ожидание, потребность – против естества, но по жестким законам бюрократического мышления рождает фиктивную, но документально безукоризненную реальность.

Когда «маленький человек», как Шипов, самоуправно выбит из колеи естественной своей жизни и поставлен лицом к лицу с бездушной громадой бюрократического аппарата, тогда в реалистическом строгом жанре возникает трагедия. А в облегченной водевильной форме, избранной Булатом Окуджавой, появляется пародийное «житие святого», обреченного на безвинную муку. Комедийный мартиролог секретного агента обширен и пунктуален. Окуджава с точнейшей психологической обстоятельностью прослеживает эволюцию мучений своего не лишенного какого-то даже благородства героя: от тайного страдания в начале до безумного его пути обратно в Москву.

Чудесные знамения сопровождают появление Шипова в трактире: «Утром хозяин утверждал, что в тот момент он отчетливо видел, как над головой странного человека вспыхнуло и погасло сияние». Временами Шипов свершает чудеса, как и положено святому, а в момент острейшего своего мучительства в ожидании расплаты «от него исходило сияние, слепило». Пародийный мартиролог автор завершает по всем правилам канонического жития – вознесением героя на небо из юдоли мрака и страдания.


– Вот теперь хорошо, – сказал преступник. – Мерси… – И, сложа на груди руки, вытянулся весь и вдруг начал медленно подниматься в воздух, все выше, выше и полетел легко и свободно, не меняя торжественной позы, с едва заметной благостной улыбкой на устах, озаренный пламенем заката…


Как известно, пародия возвращает нас к оригиналу. Не только из игривой, водевильной затеи возник над Шиповым этот мученический ореол. Окуджава явно сочувствует своему плутоватому герою, да он и достоин сочувствия, как любой страдающий человек.

Быть может, Шипов все же проявил служебную нерадивость и вся его мистификаторская деятельность – прямое жульничество? Уклончивая, легкомысленная водевильная интонация повести не настаивает на точной моральной оценке героя. Однако Булат Окуджава доводит свои исторические наблюдения до окончательного и безусловного вывода.

За Шипова дает веские и уже неопровержимые свидетельства другой охранитель власти – тульский жандармский полковник Муратов. Он счастлив служить отечеству, бесконечно совершенствуя и оттачивая свое сыскное ремесло. Однако именно он, поборник разума, вдохновенный и бескорыстный подвижник, оказывается не у дел и даже в видимой неблагосклонности начальства, ибо упускает важное свойство самодержавного режима: враждебность его разумным основаниям.

Именно полковник Муратов трезвой дельностью своей записки чуть ли не на корню подрубил разбухающую канцелярскую интригу. Как гомункулус в колбе, она развивается сама в себе и не имеет выхода вовне, а потому III Отделение не заинтересовано в получении точной информации, высокопоставленных невежд скорее устраивают мистификации проходимца Шипова, чем разумные и дельные проекты полковника Муратова. Ибо, как тонко подметил Н. Я. Берковский, «власть не любила, чтобы ее интересы защищали оружием, которым она не владела».

И вот уже Муратов обвиняется высшим начальством в безумии. Ситуация знакомая, старинная, вызывающая литературные реминисценции. И вот письмо жандармского полковника пародирует известный монолог Чацкого:


Сами вы все… пообезумели. Вы все безумцы!.. Вы все сошли с ума. Я, чтобы не помешаться в рассудке заодно с вами со всеми… убываю в неизвестном направлении, подальше от вашего безумства, туда, где покой, тишина и только хоры птиц да ангелы слышны… Представь, нынче же отправляюсь в отпуск!


Окуджава сознательно доводит до крайности, до абсурда, выворачивает наизнанку привычные литературные положения, добиваясь очень сильного сатирического эффекта.

Жандармский полковник чувствует себя узником в любимом отечестве, которому верой и правдой служит!

Секретный агент посажен за решетку вместе с карманным жуликом, хотя он сам этих жуликов с завидной удачливостью ловил ради спокойствия любимого отечества!

В повести возникает интонация веселого недоумения, которая разваливает существующее положение вещей сильнее прямых обличений.

Излюбленный художественный прием Булата Окуджавы – от обратного к литературной традиции. Сострадание вызывают не забитый чиновник и не гонимый вольнодумец, а жуликоватый шпик и жандармский полковник. Автор берет у этих, заведомо отрицательных героев свидетельства глобальные, исторические. Выходит, что бюрократический строй агрессивен в отношении любого, самого благополучного и благонамеренного существования. Ведь факт страдания жандармского полковника или секретного агента вовсе не означает, что вольнодумцы процветают. Если сам шпик оказывается в тюрьме, то вся Россия представляется уже гигантской универсальной тюрьмой, где ни одна судьба при всем ее видимом благополучии не защищена от слепой или намеренной превратности, и человек не принадлежит самому себе. Этот закон всеобщей поднадзорности, тайной зависимости и познает на собственном опыте Мишка Шипов.


… и только граф Толстой спит себе сейчас неподалеку… и не знает, что и за ним охота идет, и за Шиповым охота идет, и на волков ведь тоже охотятся.


Исторические итоги повести Булата Окуджавы тем очевиднее и глубже, что водевильная ситуация придает им характер бытовой тривиальности, общего места.


«Литературное обозрение», № 4, 1973

Север сокровенный

Юрий Казаков развивает в современной прозе распространенный тип рассказа, обработанный до чеканной структурности поколениями художников в приблизительном диапазоне от Тургенева до Бунина. Именно этой линии русской прозы благоговейно касался Паустовский, а еще ранее долго опирался на нее Пришвин.

Казаков откровенно, жадно и всесторонне использует традиции. Поначалу он так азартно их осваивал, так безоглядно проникался ими, что порой чужую литературную площадку принимал за собственный строительный участок. Но срок освоения традиций истек, и Казаков стал писать «личную», резко характерную прозу. Опознаваемые в его рассказах тургеневские, бунинские либо пришвинские мотивы подчинены задаче возведения Казаковым собственного литературного особняка.

Сегодня чуть ли не каждый рассказ Казакова отдельно рецензируется как книга. Вокруг него – опасный для действующего писателя холодок общепризнанности, авторитетности, стилевой догмы. Кажется, он и сам вдохнул этой атмосферы пиетета. В новой книге «Северный дневник» заметен налет литературного менторства, нравственного ригоризма. Глава «О мужестве писателя» – не только проникновенный гимн писательству, но и кодекс моральных и творческих норм, универсализация творческих канонов, хотя половина четких этих постулатов носит явно приватный характер.