Не только Евтушенко — страница 47 из 68

По дороге из Куинса в Бруклин по Белт-парквею мой соавтор Елена Клепикова сказала, что главное отличие двух русских столиц бросается в глаза: Москва как была Москвой почти 900 лет назад, так ею и осталась, тогда как Питер за втрое меньший срок три раза менял свое имя: Петербург – Петроград – Ленинград – снова Петербург; Бродский прав – переименованный город. А учитывая, что Санкт-Петербург до сих пор окружен Ленинградской областью, кто знает, не поменяет ли он название еще раз. Вот эта ономастическая неустойчивость говорит, несомненно, о психологических травмах, которые не преодолены и не зарубцевались – недаром его снова тянет стать бастионом реакции. О том, что СПб – кузница кремлевских кадров, вынужденно промолчу, дабы не впасть в обморок клише и трюизмов. Отказаться от исторического имени, с которым столько связано – от революции до блокады, – в пользу имени российской столицы, давно уже ею не являясь – это, надо сказать, еще тот номер!

Да и что такое гордость, самоутверждение и прочее – не обязательно питерские? Ну конечно же неизжитые комплексы. Вот и отличие: Москва, какая ни есть, не стремится казаться другой, а Петербург пыжится, стараясь добрать за счет показухи, потемкинских фасадов, надувных плавок – не стыдно на пляже появиться. Как сейчас, не знаю, но в мои времена Питер называли столицей русской провинции. Все, кто мог – говорю о писателях, композиторах, художниках, – смотали из Ленинграда в Москву: Шостакович, Маршак, Тихонов, да хоть Битов и Рейн – имена беру наугад. Осип Мандельштам метался меж двух городов: «В Петербурге жить – что лежать в гробу». Надежда Яковлевна пишет, что это дало им передышку – в Питере Осипа взяли бы на три года раньше.

Есть, правда, и обратный пример – насколько я знаю, единственный: Анатолий Мариенгоф, но он переехал из первопрестольной в Питер по сугубо семейной причине: его жену, актрису Никритину из московского Камерного театра, взяли в ленинградский БДТ.

Выступая на этом русскоязычнике, я чувствовал себя предателем. В последние годы перед окончательным отвалом я жил в Москве и расплевался с Питером «Романом с эпиграфами» – «Тремя евреями». Если честно, я – апологет предательства. Где-где, а в литературе верность прежним идеям и идеалам никогда не вознаграждается. Даже своим собственным. Когда-то я был большим патриотом Питера – знал все дореволюционное краеведение, от книжек Лукомского и Анциферова до гравюр Зубова, Садовникова, Остроумовой-Лебедевой, Добужинского, Бенуа, Лансере. Само собой, проза и стихи – и перечислять не стану. Достоевский назвал Петербург самым умышленным городом на земле. Вот из этого самого умышленного города на земле я и бежал в Москву с ее относительной свободой и меньшим кагэбэшным давлением на душу населения.

То есть у меня как бы двойная точка отсчета на культурный конфликт двух русских городов. Полагаю его несколько преувеличенным. Конечно, есть художественные явления, которые могли возникнуть только в Питере – скажем, «Мир искусства» или акмеизм, как «Бубновый валет» или имажинизм – только в Москве. Но уже чуть более крупное индивидуальное явление в направление не умещается. Тот же Мандельштам, который перерос акмеизм, а печатался, кстати – стихи и статьи, – в том числе в имажинистском журнале. Попытка питерцев присвоить крупные явления – от Мандельштама до Бродского – себе в карман от небольшого ума. Недаром и Ахматова, и Бродский подолгу живали у друзей в Москве, и если бы Бродский не вернулся по любовным делам в Питер, кто знает, может, ему бы удалось избежать ареста – так полагают его московские друзья, уговаривавшие его остаться (Андрей Сергеев, к примеру). А с ним и мировой славы?

Куда зачислить, кстати, Бродского? в питерскую школу? в московскую? в нью-йоркскую? в англо-саксонскую? Даже Ахматова недаром подолгу гостила у Ардовых в Москве: «Белая стая» и «Четки», положим, питерские стихи, но «Поэма без героя», безусловно, московская. Или взять обэриутов – они могли возникнуть где угодно, не обязательно в Питере, да хоть в Пензе, будь там хоть какой культурный фундамент!

Конечно, есть небольшие краеведческие явления, которые укладываются в ту или иную школу. Если говорить о питерской школе, то это уже упомянутая фотографиня Остроумова-Лебедева или эпигон Скушнер, которые – одна в ксилографиях, другой в стихах – составили своего рода путеводитель по городу. В этом смысле Ленинград – культурный маргинал, а с отвалом Бродского, Довлатова, Битова, Шемякина, Барышникова, Жени Рейна и Наташи Макаровой, да и нашим с Леной Клепиковой – и вовсе пустыня Гоби.

Возьмем для сравнения возрожденческую Италию – до того, как она стала единой Италией, а была группой расположенных тесно друг к другу на одном полуострове и вечно между собой враждующих городов-государств. Соответственно, там были школы живописи – сиенская, тосканская, феррарская, венецианская и прочие. И были там художники, укладывающиеся в топографические рамки. Даже такие замечательные, как венецианец Беллини, несмотря на то что был зятем мантуйца Андреа Мантенья и испытал его влияние. Но как быть с другим венецианцем – Витторе Карпаччо, который ни в какие школы не укладывается, будучи независимым, оригинальнейшим и одним из самых талантливых художников италийского Возрождения? Когда я его вижу в Венеции, он для меня венецианец, а когда в музеях Бергамо или Милана, он для меня, соответственно, бергамец или миланец. Я уж не говорю о трех титанах – Микеланджело, Рафаэле и Леонардо, которые представляют объединенную Италию до того, как она появилась на карте. Хотя Леонардо по жизни был патриотом Флоренции – и еще каким! Как инженер, он разработал проект, чтобы отвести реку от соперничающей Пизы, лишив ее граждан воды. Вазари, сам художник и историк искусства, сообщает, что на смертном одре Леонардо покаялся в том, что предал искусство ради науки.

А как быть с моим любимейшим италийским художником Пьеро делла Франческой? Его картины висят в Уффици, он расписывал церковь в Ареццо, работал для одноглазого урбинского герцога Федерико да Монтефельтро. Наш П. П. Муратов в «Образах Италии» так и назвал главу о нем «Путями Пьеро делла Франчески» – его загадочных мадонн и до сих пор неразгаданные библейские и евангельские сцены надо разыскивать по всей Северной Италии, и только ради одного этого стоит побывать в этой стране. Надо ли говорить, что он не принадлежит ни к какой школе, а только самому себе. Киплингову кошку помните? До сих пор гуляет сама по себе.

Конечно, между Питером и Москвой некоторая разнота наблюдается. Даже речь иная, на что когда-то обратил мое внимание Женя Евтушенко – в Москве живая, неправильная, развязная и свободная, в Питере – культурная, филологическая, дисциплинированная, мертвоватая. Вплоть до синонимов: парадный подъезд – парадная, проездной билет – карточка, ластик – резинка, салки – пятнашки, белый хлеб – булка. Вместо «к нам сегодня придут Володя с Леной» – «у нас в гостях Соловьевы» (пример Евтушенко). Однако прожив бо́льшую часть моей российской жизни в Ленинграде, последние годы – в Москве, а сейчас уже не помню сколько в Нью-Йорке, который мой Стивенсон описывает, приближаясь к нему на корабле в конце позапозапрошлого века, как небольшой городок с зелеными берегами и видневшимися кое-где дымка́ми, я могу позволить себе надсхваточную позицию.

Моя точка зрения – со станции Бологое, аккурат посередке между Москвой и Петербургом. Только теперь эта станция Бологое зовется Нью-Йорк, и от нее до Москвы (самолетом) столько же, сколько от Москвы до Питера (поездом): 8 часов. А в телефонном или компьютерном исчислении и вовсе секунды.

Перебивая сам себя, я продолжаю жить в двух временах – о котором пишу и в котором живу (и пишу).

Если честно: в Москве, к сожалению, я не прижился.

Хоть на практике, как я уже писал, я много*б, но по натуре однолюб: одна жена, единственная в моей жизни любовь, один ребенок. Котов вот только бывало двое и трое, пока еще не помер гигант-эмоционал Чарли с огромными крыжовничьими глазами, а потом и его выкормок Князь Мышкин, сиамец-шизик, и остались мы теперь с одним только Бонжуром. Зато представить, как можно любить еще одного сына-дочь – не мог. Адюльтер – куда ни шло, но не гарем: упомянутый царь Соломон вызывает у меня недоумение и сочувствие – столько добровольно взятых на себя обязательств, столько ответственности! А семейные контроверзы и склоки – меж жен и с ними! Я с одной не справляюсь, каждый скандал выводит нас обоих на несколько дней, а от последнего до сих не могу оправиться.

Ни разу не изменял Лене, хоть и спал в ее отсутствие с другими женщинами, чтобы извергнуть скопившуюся сперму, но это относится к похождениям моего члена – не к моим, и стоит отдельной главы, которая наличествует в «Записках скорпиона»: процитированное признание «нет, никого из них я не любил» принадлежит пушкинскому Дон Гуану, а он знал толк в этих делах. То же с Москвой: я связан был с другим городом – любовью, ненавистью, памятью, отчуждением, он мне снится до сих пор, не парадный и не новостройки, а с черного хода, доходные дома и та клятая квартира, которая однажды меня не выпустит из своего чрева, и я не проснусь, не досмотрев и не поняв предсказательной сути.

Как разобраться с этим питерским сном еще при жизни? Где-то в дневнике наверняка он записан, да и Лене про него я рассказывал, а недавно снилось, что веду ее как бы на экскурсию в этот злосчастный дом, ей поначалу нравится, но оказывается: западня. А пока что про московскую явь, недовыясненную, с хвостами и загадками.

Москва прошла мимо, я просто поменял прописку, не прикипев ни душой, ни телом, не пустив корни, о чувствах говорить и вовсе не принято в наше иронично-стебное время, хотя, помню, пустил слезу, когда впервые взрослым человеком увидел «соборы древнего Кремля» (в детстве не произвели на меня особого впечатления). Лена тем более осталась к Москве отменно равнодушна. Она куда больше меня была привязана к Ленинграду, исходила вдоль и поперек, знала все его закоулки – Москва была ей чужда по духу, по архитектуре. Да она и не очень выходила – строчила свой роман. Как-то назначил ей свидание у ЦДЛ, прождал часа два, а она была с другой стороны, спутав двух русских публицистов – Герцена и Воровского, и, не дождавшись, отправилась домой.