Не только Евтушенко — страница 57 из 68

У Лены патологическая неспособность выслушать фразу до стоящей в ее конце точки. Подслушать – да, дослушать – нет. Говорю о личном опыте. Все мои оральные высказывания кончаются отточиями. То есть не кончаются никогда. Или сама ставит точку в моем предложении, где запятая. Мы привыкли – нас, евреев, обрезают. Как сказал Юз, на полуслове. Преждевременная эякуляция: словесная. Еще точнее: эрекция без оргазма.

То ли дело проза – спасибо, Лена! Никто тебя не прерывает, никто с тобой не спорит – дорогою свободной иди, куда влечет тебя свободный ум… А куда он меня влечет? И насколько он свободен? Смахивает на записки сумасшедшего? Дай Бог! Могу справку предъявить, что хоть и не ку-ку, но нахожусь под постоянным наблюдением врача-психиатра. Нет, не кусаюсь, для окружающих безопасен, но существую исключительно благодаря транквилизаторам и антидепрессантам. Без них – о-го-го! Лучшее лекарство – эта вот книга моего безумия. Пусть на бумаге – хоть на бумаге! – дать волю моему рациональному безумию, а оно так и прет из меня. Не устаю цитировать Юнну – «сломать стереотип и предпочесть сумбур», что самой ей удавалось крайне редко: чего ей не хватало в поэзии, так это отваги. Имею в виду художественную. Взамен ее иногда заносило, но это был расчет взамен сумбура. У Флобера: он приобрел часы и потерял воображение. Бесконтрольное воображение и есть косноязычие, как у Фолкнера в первой – лучшей – части «Шума и ярости», написанной идиотом. Иррациональное рационально, безумство систематично. Или я недостаточно псих, чтобы быть писателем? И только смерть оборвет меня на полуфразе, на полуслове – sapienti sat. Может, Лена, с ее раздражительным недослушиванием, и есть подобие смерти? Разве это не везение – при жизни близко, на каждодневном уровне, узнать смерть?

– Здравствуй, Смерть Елена Константиновна! Как поживаешь?

Однажды мы с Леной Клепиковой присутствовали при дикой испепеляющей супружеской ссоре Евтушенко с Галей. У нас самих тогда еще таких не было. Всё впереди.

Кстати, и «Бьют женщину» и «Бьет женщина» написаны Вознесенским под впечатлением семейных баталий Евтушенок, и оба-два упрекали Андрея в эстетском невмешательстве. А что он мог сделать, тем более трусливого десятка! Писатель – вуайор по определению. Зато получились стишки: один даже неплох, другой – из рук вон. На что я обратил внимание: даже в этих евтушенковских ссорах был наигрыш, театр – я не верил в них, пока они не развелись. Ну, в самом деле, разве можно так вдрызг разругаться из-за того, что Женя неправильно прочел «Двенадцать» Блока? Что от Жени не отнимешь – он искренно и истинно любит русскую поэзию, что позже выразилось в составлении фолиантов ее антологии. Вот его главный подвиг в русской поэзии! Подвиг подвижничества, бескорыстия и любви. Вот что – и за что – ему зачтется. А не «Бабий яр», стих слабый и велеречивый, профанация темы, хотя, конечно – признаю – дело не в стихе, а в самом факте его публикации. Реакция русского читателя, далекого от поэзии: «Я почувствовал себя евреем, когда прочел». Собственно, и «Бабий яр», и «Антология» – одной природы, если вести отсчет на шкале судьбы ЕЕ: высшие его достижения не в поэзии, но как гражданина и культуртрегера.

Чужие стихи ЕЕ читал хорошо, но под себя – как если бы сам их написал. С выражением и надрывом. Что я терпеть не мог, привыкший к отстраненной питерской, а потом американской манере. Ведь даже в раббинально-канторском завывании Бродского был монотон, плюс он забывал или проговаривал слова и строчки, а стихи называл стишками, стишатами. Ласково, уменьшительно, снисходительно, как бы не придавая значения главному делу своей жизни – из застенчивости? из суеверия?

Евтушенко, наоборот, свои и чужие стихи вещал, мелодраматизировал, закатывал глаза, приглушал голос до шепота, а потом оглушал нас грохотом, как будто перед ним не несколько добрых его знакомцев, а стадион безликих слушателей-зрителей. Слушать его было немного неловко, стыдно, а то и невыносимо. Галя Сокол, б. жена Луконина (нерасписанная, без штама в паспорте) и б. любовница Межирова, просто озвучила нашу с Леной Клепиковой молчаливую реакцию на евтушенковское интонационное, с выражением, чтение, но набросилась на Женю так грубо, что нам стало еще более неловко из-за ее слов, чем из-за евтушенковского чтения. Как будто мы подглядели и подслушали что-то запретное, непристойное. Ну, скажем, как они трахаются. Тем более, мы помнили, как носился Женя ночью по Коктебелю, когда у Гали обнаружилась то ли непроходимость, то ли перитонит, а больница была только в Феодосии. Честно говоря, в этой заботе о заболевшей жене Женя тоже слегка переигрывал, но лучше я прикушу здесь язык. Плохой хороший человек? В ту московскую ночь мы с Леной ушли от Евтушенок пристыженные и оплеванные, словно их взаимные плевки достали и нас.

Чего не помню – когда это было: до или после нашего переезда в Москву, который состоялся не только без участия КГБ, но в тайне от него – еще одно опровержение самораспускаемых гэбухой тогда слухов о ее всесилии.

А вчера у нас с Леной был скандал почище евтушенковского – на весь дом, с приходом нижнего соседа и угрозой вызвать полицию, bla-bla-bla. Обновили квартиру.

И тут вдруг позвонил неожиданно Женя Евтушенко из Оклахомы.

Never say never!

Пару лет дулся на меня за публикацию «Моего друга Джеймса Бонда» в иммигрантской прессе о его и Бродского контроверзах и обвинял, что «некто Соловьев хочет поссорить меня с покойником». Будто при жизни они были неразлейвода! Будто не сам Бродский ставил ему палки в колеса до самой смерти, будто не говорил про него прилюдно и печатно (в интервью), что рядом срать не сядет и даже вышел из Американской академии в знак протеста, что туда почетным членом приняли Женю:

«На мой взгляд, это – дурной человек, негодяй – это мое личное ощущение, основанное на личном опыте, – но, кроме того, это чрезвычайно вредная фигура на литературном и политическом горизонте. И состоять с ним в одной организации я просто не считаю для себя приемлемым».

Это не значит, что устами Бродского глаголет истина, что истина у него в кармане, что он всегда прав – и как превосходящий Евтушенко по таланту поэт, и как покойник. Увы, эта участь – смерть – уготована каждому, и восьмидесятитрехлетний Евтушенко скоро сравняется с Бродским: на том свете возраста не имут, всеобщее равенство, царица Нефертити, царь Соломон, Иосиф Бродский и какой-нибудь свежак – ровесники. Думаю, что и покойник осерчал бы на меня за «Бонда», но вел бы себя попристойней – надеюсь. Я пишу не для покойников, да и не для живых, а токмо для самого себя, сам без пяти минут покойник.

Уже здесь, на даче у Миши Фрейдлина на Лонг-Айленде, Саша Грант в присутствии Евтушенко и его – не уверен, что совершеннолетней, но, несомненно, половозрелой – девочки рассказывал очередную свою хохму, и пиит сделал рассказчику выговор за непристойности, на что один из гостей не выдержал: «Как малолеток е*ать – это хорошо, а ругаться матом – нельзя!»

Вот, что бы ни писал, обязательно скособочит на Евтушенко. А как иначе? Ни один другой литератор, художник, режиссер или актер не был в такой мере индивидуальным эквивалентом тогдашней Москвы, как Евтух.

Прошу прощения, Евтушенко.

Пусть только не лукавит: что́ его смутило в «Трех евреях», так это чистота тона, бескомпромиссность позиции, моральный абсолют. Это кого угодно сведет с ума: целка в борделе. Тем более, целкой я не был, но с пеной у рта отстаивал целибат.

Я вышел в открытый океан без карт и навигационных приборов, без матросов – один, но моему суденышку светил далекий маяк: Бродский. Я выбрал высокий ориентир, не подозревая, что он сам – не скажу, слинял, но круто изменился, взяв американский карьерный разбег. Слинял – тоже. Мои к нему последующие претензии не только объективные, но и по личной причине – прилетев в Нью-Йорк, я не узнал свой идеал. Тем, кто открыл его позже, на гребне мировой славы, но с заниженной творческой планкой, было легче: они признавали любого Бродского, не зная великого – неприкаянного Бродского питерского и первых лет иммиграции периода. Рядом с тем Бродским Евтушенко тускнел, казался искусственным, деревянным – его прозвали Буратино не только за длинный нос (даже на роль Сирано де Бержерака приглашался). Фантастический карьерный рывок Бродского в Америке к большой литературе и к моему высокому идеалу отношение имеет разве что по касательной. Под одним именем значились два человека. Худо-бедно я все это излагал в дневниковых записях, отводя душу, а потом собрал и опубликовал под названием «Два Бродских» в нью-йоркской периодике и моих московско-питерских книгах, эту включая. Позднейший скорее корректив, чем постскриптум – либо то и другое, – к моим раздумьям на предложенную тему и был «Мой друг Джеймс Бонд»: о предсмертной тяжбе Бродского с Евтушенко. Вот Женя и разъярился еще сильней, чем на «Трех евреев», которых не читал до нью-йоркского издания 1990 года, а то я сам ему и послал с автографом через Берта Тодда.

Как человек действия – «поэтом можешь ты не быть…» и «поэт в России больше, чем поэт» – Женя науськал на меня парочку здешних своих клевретов (у одного домашний музей Евтушенко в Чикаго): поток писем в «Новое русское слово», которое первым решилось напечатать «Бонда». Или они сами отреагировали, и я зря тяну на Женю?

Кстати, о реакции на критику. Сережа Довлатов, прочтя очередной мой опус о Бродском, сказал, что тот вызовет меня на дуэль. Дуэль не дуэль, но обида была, хотя это была рецензия на его поздний сборник, и, покривив душой, я написал, что половина стихов в нем хороша. Однако Бродский пообвыкся с критикой в свой адрес со стороны англоязычной прессы и, не будучи сам демократом, пропитался демократическим воздухом, которым дышал, а потому обиду свою сглотнул.

Иное дело совки. Желание меня запретить и перекрыть кислородные пути питания проявлялось довольно часто – от литературных паханов вплоть до академика Сахарова и Елены Боннер за статью в «Нью-Йорк таймс». К примеру, сколько лет пролежали у меня в столе «Три еврея», пока не были изданы в Нью-Йорке, Питере и Москве, утратив резонанс, который роман имел бы, появись вовремя. Страх перед правдой – панический. Демократия в России кончилась не из-за Путина, а из-за либералов, которые пытались установить собственную диктатуру, лишив голоса оппозицию. Путин – следствие, а не причина.