Не только Евтушенко — страница 65 из 68

но поскольку сообщено о них талантливо и с размахом, то сказанному веришь. И, вслед за самим Довлатовым, высказавшимся как-то по поводу книги Соловьева «Три еврея», читатель может заметить, вздохнув: «К сожалению, все правда».

Перебивая сам себя и наш с вами разговор: с вашей супругой-соавтором вы пишете и вместе, и врозь. Не много ли в доме двух писателей? Когда вы каждый работаете над чем-то своим, не тянет ли к совместной работе? Спросить совет, что-то дополнить, отредактировать?

Владимир СОЛОВЬЕВ. Почему двух? Зачем преуменьшать? В доме живет еще и кот Бонжур, француз из Квебека. «Записки кота Мурра» помните? А чем Бонжур хуже? Шутки шутками, но в нашем семействе есть еще одно пишущее существо – американский поэт Юджин Соловьев. Минуя его публикации в журналах и отдельной книжкой, он участвует в каждой книге обсуждаемого сериала: «Dovlatov’s f shing rod», «In Memoriam Joseph Brodsky», «Koktebel», «Vladimir Visotsky at Aurora, Leningrad, 1974». Эти его стихи имеют прямое отношение к теме моих и Лены Клепиковой аналитических воспоминаний. Автору довелось в детстве – в Ленинграде, Москве, Комарове, Малеевке, Переделкине, Коктебеле и Нью-Йорке знать, а то и дружить с Женей Евтушенко, Сережей Довлатовым, Осей Бродским, Юнной Мориц, Юзом Алешковским, Володей Высоцким, Фазилем Искандером и прочими литературными ВИПами. Но особенно его поразила ловля рыбы с Довлатовым, о чем он и сочинил стихотворение, которое растрогало Лену Довлатову. Почему? Судите сами.


T e f shing rod, the simple gif from the great storyteller:

he towered over me and my dad wherever we went,

we could have both easily f t into him. A gentle giant was he.

T at f shing rod caught nothing in the Queens lake,

not that day, nor the month before, not in the summer,

nor in the fall, not in the sun, nor in the rain.

But then I moved to Sitka, the former capital of Russian Alaska,

a f shing paradise. Boris Yeltsin came here once,

refusing to be dragged through the many Russian historical sites,

he came to f sh and spent the whole day on the sea!

Tere’s such a variety of f sh here: salmon, halibut,

cod, trout, the waters are teeming all year long,

day af er day. So, I took Seregia’s rod and f shed two hours one day,

and f ve another, eight the next. But no f sh ever bit the hook

of the f shing rod on any of the days. I could put my hands in the water

and catch a f sh without a hook. My friends caught f sh all around me

every day. Fish sometimes jumped into the boats, of ering themselves.

Sitka is a f shing paradise, but the hook of Seregia’s rod

remained unclaimed. Out of respect? Or some strange scent?

Some unaccountable event? A curse, perhaps?

So, here it is: the rod hangs on my living room wall,

the only f shing rod that’s been to Sitka and to Queens

that has never caught a single f sh!


Либо стишок про Коктебель, вам, как крымчанину, будет любопытен:


Koktebel: dusk descends, buzzing with giant moths.

Writers: Okudzhava, Yevtushenko, Slutsky, Aleshkovsky,

my mom, my dad, spin colorful tales and recite poems.

I meet a new, but ancient god – Poseidon – for the f rst time,

and I am daily tossed around by his waves. T e parks are

playground for all the other writers’ kids: Petya, Bulya, Alesha,

precocious adventurers like myself. At night under the stars,

silly, black-and-white comedies roll on an outdoor screen.

I learn to love mountains and clif s, the magical domain.

1976: a memory from another age, another land, forever gone.


А про нас с Леной – думаю, что главные наши достижения в одиночных заплывах, хотя держимся мы на плаву благодаря совместным книгам. Еще не проели сказочные гонорары за наши политические триллеры про Андропова, Горбачева, Ельцина и прочих кремлевских временщиков и самозванцев. Но тянет нас, наоборот, от соавторства к авторству, к самовыражению. Слишком мы разные, чтобы сойтись надолго в работе. Как что – спорим, ссоримся, ругаемся. А так, конечно, «ты царь: живи один…» – Пушкин прав.

Геннадий КАЦОВ. Эпиграф к вашей последней книге о нашем великом современнике: «Иосифу Бродскому – с любовью и беспощадностью». Так оно и есть: 720 страниц любви к великому поэту и беспощадности ко всем представленным в книге героям: Бродскому, Кушнеру, Бобышеву, Рейну, Евтушенко, к большинству мемуаристов, уже застолбивших в истории право на близость и память, но прежде всего – к самому автору. Если Владимир Соловьев себя в книге воспоминаний любит – то больше всех, если вспоминает – то чаще всех, а уж если беспощаден – то к себе первому, любимому и с абсолютной памятью. В этом – одна из самых любопытных интриг вашей книги. Ведь можно выступить в обличительном жанре «Исповеди» Руссо, критикуя, препарируя самого себя; или по-эзоповски пройтись по современникам вкупе с соратниками, чему масса в литературе примеров. А можно и так: «Одному недописанному опусу я дал подзаголовок: роман-сплетня. Этот тоже, наверное, смахивает или зашкаливает в сплетню. Ну и что? В „Записных книжках“ Довлатова нахожу: „Бродский говорил, что любит метафизику и сплетни“. И добавляет: „Что в принципе одно и то же“». Это – Владимир Соловьев в своей книге «Быть Сергеем Довлатовым», которую теперь я с легкостью соединю с «Иосифом Бродским», с «Не только Евтушенко» и «Дорогими моими покойниками», назвав их «метафизическими романами», раз сплетня находится в одном синонимическом ряду с метафизикой. Хотя первые две книги сериала в повествовательном плане имеют противоположные векторы. Если Довлатова в Ленинграде вы близко не знали, уже в нью-йоркском Куинсе и подружившись, и сблизившись лично и семьями, то с Бродским история другая: тесно общаясь в Ленинграде, в Нью-Йорке, прибыв сюда позже Бродского, вы с Леной обнаружили другого Осю. Этот Бродский делал себе литературную карьеру, держал дистанцию и рационально руководил отношениями, в зависимости от ситуации рассматривая их как дружеские или не очень. Посему ваша книга о нем во многом противоречит уже изданным мемуарам соратников и друзей, в чем ее, безусловно, немалая ценность. Здесь надо добавить, что в отличие от желтой прессы и ряда существующих по поводу Бродского положений и ситуаций, Владимир Соловьев практически всегда доказателен. Кстати, еще одна сюжетная линия: вы с Леной встретились в Нью-Йорке с другим Бродским, отличным от того, каким его знали в Ленинграде, но и от тех стихов ленинградского периода, которые любили и помнили наизусть. Иными словами, Бродский, попав в иммиграцию и в среду американского либерального истеблишмента, сильно изменился, став деспотичным, не терпящим конкуренции, нередко мстительным. Ревнивым к своей славе и обидчивым, если кто-то позволял себе в ней сомневаться. И все это не могло не отразиться на корпусе поэтических текстов, написанных после 1972 года, то есть после отъезда из СССР.

Владимир СОЛОВЬЕВ. Вот вы, Геннадий, все за меня и сказали, а потому наша беседа – не каноническое интервью, а разговор двух авгуров, не возражаете против такой дефиниции жанра? Что мне остается добавить касаемо Бродского? И в моей запретно-заветной книге о Бродском «Post mortem», а тем более в последнем о нем «кирпиче» «Иосиф Бродский. Апофеоз одиночества» дан не триумф, а трагедия поэта. Хоть Бродский и уступает Мандельштаму и Пастернаку по богатству эмоциональной палитры и значению в русской поэзии, но его голос – самый трагический, он возвел трагедию на античный уровень. Его лучшие стихи, типа «Разговора с Небожителем», для меня вровень с драмами Софокла. Его восприятие Бога – опять-таки трагическое. Он называл себя кальвинистом, но это, выражаясь его любимым словечком, лажа, а политкорректнее – очередной его self myth. О кальвинизме у него было приблизительное и поверхностное представление. Да и вообще к христианству не имел никакого отношения, окромя поздравительных стиховых подношений на день рождения Иисуса, которого признавал от и до – до внесения в Храм. В глубине души и в отношениях с Богом он был и остался – нет, не евреем, а иудеем, недаром так любил «Книгу Иова» и сравнивал себя с ее героем.

Геннадий КАЦОВ. Эта ваша мысль о самомифологизации Бродского проходит красной нитью через всю вашу последнюю о нем книгу. По вашему убеждению, Бродский – это некий self myth, в немалой степени настоянный на реванше по отношению к тяготам жизни: после неудачной любви к МБ; коварного, как он считал, предательства близкого друга, к которому она ушла; после суда и приговора, хотя это как раз было менее значимым, чем измена любимой: «Это было настолько менее важно, чем история с Мариной, – все мои душевные усилия ушли, чтобы справиться с этим несчастьем…» И эта трагедия стала мощным источником вдохновения поэта – чего стоит только одна его книга «Стансы к Августе». И изменила его характер: от друзей он требовал преданности и безоговорочной верности. Писал потрясающие стихи – и вел себя, как литературный пахан, выстраивая литературную ситуацию в русско-американской среде по собственному разумению и воле. По вашему наблюдению, Нобелевский лауреат создавал собственный культ, в котором окружающим были отведены определенные роли и неповиновение каралось анафемой и отлучением от престола. Таким Бродский выглядит на страницах вашей последней о нем книги. Что говорить, Владимир Соловьев подробен, въедлив, настойчив в своих убеждениях, увлечен повествованием и увлекает им читателя. В конце концов, вам веришь настолько, что Бродский становится частью и читательской биографии: даже знакомым, в чем-то понятным, в чем-то даже приятелем. Как и у Довлатова – «К сожалению, все правда», – у читателя не возникает сомнений, что этот искренний, вплоть до подлинных имен, наполненный иронией и трогательным юмором «метафизический» роман-путешествие по воспоминаниям есть акт величайшего доверия читателю от писателя Соловьева и человека, который раскрывает душу и интимные подробности не только биографий своих героев, но и собственной.