С 1923 и по 1945 год в Корее было снято 148 художественных фильмов. В середине 1930-х гг. начался переход к звуковому кино: первый звуковой фильм был снят в 1935 году – это была очередная экранизация всё той же «Повести о верной Чхунхян». Любопытно, кстати, что На Ун-гю тоже переснял «Ариран», сделав его звуковой ремейк.
В конце 1930-х гг. положение корейского кинематографа значительно ухудшилось. В 1940 году колониальные власти, которые уже с 1935–1937 гг. серьёзно закручивали гайки и ужесточали цензуру, ввели в действие «Закон о корейском кинематографе», который поставил всё кинодело в Корее под прямой контроль колониальных властей.
Тем не менее фильмы в Корее продолжали снимать ещё несколько лет. Правда, их содержание соответствовало требованиям момента и политике колониальной администрации – речь всё больше шла о необходимости бороться за освобождение Восточной Азии от гнёта западных капиталистов и советских коммунистов, а также о важности создания Восточноазиатской сферы сопроцветания под мудрым правлением микадо. Фильмы эти призывали корейцев жить и работать для фронта, и, разумеется, вступать в императорскую армию, чтобы героически сражаться с врагами Японской империи.
Впрочем, пропаганда эта работала далеко не всегда (хотя и чаще, чем сейчас обычно утверждают). Сопротивление колониальному режиму имело две основные формы, и вели его две основные политические силы – коммунисты и националисты. О возникновении корейского коммунистического движения речь пойдёт в следующей главе, а к истории корейского кинематографа мы вернёмся позже, в главе 39.
20Рождение партии
1925 г. – основание Коммунистической партии Кореи, 17 апреля
1925 года в китайском ресторане в центре Сеуле прошло мероприятие, которое официально именовалось «банкетом журналистов». Однако под банкет было замаскировано нечто совсем иное: в тот день в Сеуле нелегально прошёл Первый (учредительный) съезд Коммунистической партии Кореи. Созданная тогда партия просуществовала недолго, около трёх лет, но её основание ознаменовало рождение новой политической силы, которой предстояло играть важную роль в корейской истории на протяжении всего следующего столетия.
В период между двумя мировыми войнами интерес к идеям коммунизма был характерен не только для Кореи – это было общемировым явлением. Коммунизм воспринимался как дерзкий эксперимент, как попытка уничтожить старый мир, казавшийся безнадёжно прогнившим, и построить на его руинах что-то новое, ни на что не похожее, и, разумеется, прекрасное.
На фоне Великой депрессии многим читателям западных газет и журналов Советский Союз казался островом процветания в океане страданий и нищеты. Разумеется, были и газеты, сообщавшие, что слухи о советском благополучии сильно преувеличены и что в действительности в СССР в начале 1930-х гг. случился голод, который унёс миллионы жизней. Были сообщения и о репрессиях, и о лагерях. Однако большая часть западной интеллигенции, среди которой тогда, как и сейчас, были очень популярны левые настроения, с порога отвергала любую негативную информацию о Стране Советов, объявляя её «пропагандистскими измышлениями и клеветой». Бернард Шоу, Ромен Роллан и прочие «прогрессивные деятели» Запада славили благоденствие счастливых обитателей Советского Союза, который представлялся им государством будущего.
С течением времени, после прихода к власти Гитлера, на отношение к Советскому Союзу стал влиять и ещё один фактор: СССР и мировое коммунистическое движение занимали решительно антифашистские позиции. В результате симпатии к СССР стали испытывать и те, кто при других обстоятельствах едва ли проявил бы особый интерес к мечтаниям коммунистов и их сторонников. Впрочем, германским фашизмом дело не ограничивалось: в Восточной Азии СССР воспринимался ещё и как один из главных противников японского милитаризма (кстати, также воспринимались там и США) – и это немало усиливало интерес к нему среди местной интеллигенции.
В колониальной Корее симпатии к коммунизму зародились в среде молодых образованных горожан – первого поколения интеллигенции, получившего современнее образование. Любопытно, что многие, если не большинство из них, были выходцами из протестантских семей. Впрочем, это не удивительно: именно христиане (в первую очередь – протестанты) были склонны отправлять детей в «новые школы», то есть в школы, где учили не конфуцианской философии и древнекитайскому языку, а физике и математике, а также основам современных социальных теорий и представлений об обществе. Многие из этих молодых людей были недовольны существующим порядком вещей и заняты активными поисками политической программы, которая указала бы им путь к изменению этого порядка.
Молодых корейцев в 1920-х гг. совершенно не привлекал конфуцианский традиционализм (его корейскую версию можно было бы назвать конфуцианским фундаментализмом). К 1925 году, наверное, никто среди тех корейцев, кому на тот момент было меньше сорока, не считал, что возвращение к конфуцианским идеалам прошлого возможно и, главное, желательно. Молодые люди горячо верили в прогресс, науку и технику. Та прекрасная Корея будущего, о которой они мечтали, должна была стать страной железных дорог, многоэтажных зданий и самолётов (или, может быть, дирижаблей), а не государством благородных конфуцианских мужей, проводящих время в дискуссиях о тонкостях учения Мэн-цзы. Для корейской молодёжи 1920-х гг. конфуцианство было олицетворением тёмного прошлого, обузой и препятствием на пути к прекрасному будущему.
Казалось бы, этих молодых людей должны были увлечь идеи либеральной демократии. Некоторых эти идеи, действительно, увлекли, но – далеко не всех. Доктрина рыночной экономики (то есть капитализма) и либеральной демократии имела свои недостатки, которые были многим очевидны. Во-первых, с конца 1920-х гг. демократия отступала по всему миру. Когда в 1933 году в Германии пришёл к власти Гитлер, во всём мире не нашлось бы, наверное, и пары десятков стран, которые можно было назвать демократическими. Во-вторых, идеи либеральной демократии были слишком тесно связаны с империалистическими державами, которые в тот период хозяйничали в Азии. Либеральная демократия (не без оснований) казалась молодым корейским интеллигентам той идеологической силой, которая оправдывала или по меньшей мере мирилась с колониальным подчинением цветного населения Азии и Африки.
С другой стороны, коммунизм в его советско-ленинской интерпретации многим казался научным методом построения утопического будущего. Вдобавок коммунисты резко противопоставляли себя и расизму, и колониализму. Коммунизм обещал технический прогресс и экономический рост, а также преодоление пороков империализма и общественного неравенства.
Важно отметить, что с самого начала своей истории коммунизм в Корее – так же как и в других странах Восточной Азии – имел ощутимый националистический привкус. В развитых странах Запада коммунизм чаще всего виделся способом решения социальных проблем, и люди, которые вступали в коммунистические партии стран Запада в те времена, делали это обычно потому, что их волновала судьба бедноты – и не всегда даже бедноты своей страны (многие молодые идеалисты пылко мечтали о «земшарной республике советов»).
В Восточной же Азии на коммунизм смотрели под другим углом зрения. Конечно, и среди коммунистов Китая и Кореи были мечтатели, рассуждавшие исключительно в мировом масштабе и всегда готовые «пойти воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать». Однако большинство тех, кто заинтересовался коммунизмом в Восточной Азии в 1920–1930 гг., не слишком беспокоила судьба крестьян Гренады или батраков Гондураса. Новое западное учение воспринималось ими в первую очередь как эффективная программа ускоренной модернизации их собственной страны. Таким образом, молодые азиатские последователи коммунизма руководствовались не столько неприятием социального неравенства, сколько чувством национального унижения и желанием вернуть своим странам утраченное величие. Это делало коммунистическое движение в Восточной Азии потенциально националистическим, что ясно показали события, случившиеся после 1945 года.
Как бы то ни было, в 1920-х гг. марксизм (обычно в его ленинской, а затем и в сталинской интерпретации) в Корее превратился в интеллектуальную моду – к немалому раздражению и беспокойству колониальных властей.
Марксизм распространялся в Корее по двум главным каналам. Прежде всего сведения о нём поступали непосредственно из СССР, где в 1920-х гг. проживала вторая по численности в мире община этнических корейцев. Во-вторых, его распространяли корейские студенты, которые учились в Японии.
В то время как в Корее колониальными властями была налажена эффективная система политической слежки, порядки в самой Японии 1920-х гг. были намного либеральнее. Колониальные власти поощряли и даже финансово стимулировали поездки молодых корейцев на учёбу в Японию, рассчитывая на то, что по возвращении домой они станут восторженными поклонниками всего японского. Однако этот план не сработал: кружки корейских студентов в Токио стали рассадниками национализма, и многие из этих молодых людей вернулись в Корею радикальными революционерами-марксистами – ведь марксизм был тогда очень популярен и в японской университетской среде.
Однако решающую роль в формировании первого поколения корейских коммунистов сыграла, конечно, Советская Россия. Некоторые этнические корейцы, проживавшие в России и получившие там современное образование, сочувствовали марксистским идеям ещё до революции 1917 года. Среди них была, например, Александра Станкевич, урождённая Ким, которая на раннем этапе Гражданской войны входила в число виднейших большевистских руководителей Приморья (убита японскими интервентами в 1918 году).
В годы Гражданской войны этнические корейцы России в большом количестве вступили в красные партизанские отряды. Большевизм привлекал их своим антиимпериалистическим духом, тем, что обещал национальное равноправие, и в особенности намерением провести радикальную земельную реформу и отдать землю тем, кто её обрабатывает (большинство российских корейцев были крестьянами и обычно работали на арендованной земле). Немаловажным был и тот факт, что на российском Дальнем Востоке одним из главных врагов красных были японцы: начинал действовать известный принцип «враг моего врага – мой друг».