друзьями, ибо он служил нашим классным «петушком»; любой и каждый знал его как «гадкую давайку», а мальчики такие клички ни за что ни про что не получают.)
Кроме того, я приобрел более плотную пару темных очков: мои старые рассчитывались на лимонадное английское солнышко и никак не предохраняли от жестокого натиска пустынного света. Смотреть здесь больно даже на тени – острые как бритвы, лиловые и зеленые. Я ехал с запертыми окнами, задвинув боковые шторки; нутро «роллза» напоминало плохо отрегулированную сауну, но это все же лучше палящей ярости воздуха снаружи. Вскоре я уже сидел в горестном болоте собственного пота и страдал: меня начала тревожить старая рана. Чили и треволнения дьявольски развлекались с моей тонкой кишкой, и урчание в животе часто заглушало гул мотора. «Роллз» же это не смущало, и он скакал себе дальше, потихоньку высасывая свою положенную пинту горючего на сухопутную уставную милю.
К середине дня я с тревогой заметил, что перестал потеть и начал разговаривать сам с собой. Более того – я себя слушал. Стало трудно различать дорогу среди корчащихся клякс знойного марева, и я уже не мог определить, где бегают местные земляные кукушки – у меня под самыми колесами или в фарлонге перед бампером.
Через полчаса я оказался на проселочной дороге под отрогом хребта Сакраменто. Заблудился. Я остановил машину, чтобы свериться с картой, и понял, что слушаю невообразимую тишину – «ту тишину, когда мертвы все птицы, однако что-то птицею поет»[143].
Откуда-то у меня над головой донесся выстрел, но никакой пули не просвистело, а у меня не было намерения сжиматься от страха дважды за один день. Более того – не было и сомнений в природе этого огнестрельного оружия: на сей раз гавкнуло будь здоров, хоть и сплюснулось немного тяжелым воздухом, – крупнокалиберный пистолет, заряженный дымным порохом. В вышине, на самой кромке хребта мне махал широкополой шляпой всадник – он уже начинал спускаться с небрежной легкостью (и таким же пренебрежением к своей скотине) мастера конной езды. Мастерицы, как выяснилось, – и скотина такого слова не заслуживала. «Ке кабалло!»[144] Я это сразу понял, хотя прежде ни разу не встречался с истинными «байо нараньядо» – мышастыми с яркой рыжиной, а хвост и грива чисто белые. Он был целым – у кого поднялась бы рука кастрировать такого коня? – и спускался по корявому каменистому склону так, будто под копытами у него Ньюмаркет-Хит. Техасское седло с низкими луками и двумя подпругами украшали серебряные «кончос» по тисненой коже причудливой выработки, а сама девушка была одета, как экспонат из музея Старого Техаса: «стетсон» с низкой тульей, лентой из шкуры гремучей змеи и тесьмой плетеного волоса, бандана, чьи концы спускались чуть ли не до самой талии, коричневые «ливайсы», заправленные в невероятные «джастины», сами, в свою очередь, вправленные в антикварные испанские стремена из серебра и снабженные шпорами Келли, со всей очевидностью, отлитыми из золота.
Она обрушилась к подножью в сопровождении маленькой лавины – вожжи болтаются, сама приварена к седлу яростной хваткой бедер; жеребец перемахнул канаву так, словно ее там и не было, и театрально замер у «роллз-ройса». Лишь камешки брызнули в стороны.
Я открутил вниз окно и выглянул наружу, придав лицу вежливости. Меня приветствовали противные хлопья пены из конского рта; жеребец продемонстрировал часть своих огромных желтых зубов и предложил откусить мне лицо, поэтому я быстро закрутил стекло обратно. Девушка рассматривала «роллз»; лошадь пронесла ее мимо окна, и я вперился в великолепный ремень мексиканской работы с кобурами «бускадеро», где хранилась пара девственных «кольтов» с драгунской насечкой – модели 1840-х годов, еще под бумажные гильзы, и щечками работы Луиса Камфорта Тиффани[145], вне всякого сомнения, датируемыми, быть может, двадцатью годами позже. Оружие она носила для Юго-Запада правильно – рукоятками вперед, точно готовая к пижонскому перекрестному выхватыванию, как принято на Границе, либо ближнему кавалерийскому бою (что гораздо разумнее). И кобуры не привязаны, само собой: перед нами не голливудская имитация, а подлинная историческая реконструкция. (Попробуйте запрыгнуть в седло или хотя бы пробежаться с пистолетами в открытых кобурах, привязанных к ногам.) Из седельных ножен торчал – что крайне уместно – приклад магазинного «винчестера». Из тех, что «Один на тысячу».
От шляпы до подков она, вероятно, стоила целое состояние – мне тут же явилось множество новых способов применения богатства, – причем все это не считая, собственно, ее великолепной персоны, которая выглядела еще ценнее. Я, как вы наверняка уже догадались, не особенно интересуюсь банальным сексом, особенно с женщинами, но видение это недвусмысленно всколыхнуло мою вохкую плоть. Шелковая блуза клеилась к ее совершенным формам нежным потом, «ливайсы» отнюдь не скрывали собою тазобедренных наслаждений. У нее была идеальная круглая и твердая попка наездницы – но не массивная ширь барышни, севшей верхом в слишком юном возрасте.
Я выбрался с другой стороны машины и обратился к девушке по-над капотом – всадницких навыков мне хватает на то, чтобы никогда не пытаться заводить дружбу с усталыми жеребцами в жаркие дни.
– Добрый день, – сказал я, предлагая тему для взаимного обсуждения.
Она окинула меня взглядом с ног до головы и обратно. Я втянул брюшко. Лицо мое выражало пустоту, на какую я был в тот момент способен, но она знала, знала. Они, знаете ли, всегда знают.
– Привет, – ответила девушка. Я задохнулся.
– Не могли бы вы случайно подсказать мне дорогу на «Ранчо де Лос Сьете Долорес»? – поинтересовался я.
Ее вспухшие, будто изжаленные пчелами губы разомкнулись, белые зубки раздвинулись на волосок – вероятно, это означало подобие улыбки.
– Сколько стоит это старое авто? – спросила она.
– Боюсь, оно вообще-то не продается.
– А вы глупый. И слишком толстый. Но милый. – В голосе ее звучал оттенок иностранного акцента, но не мексиканского. Может, Вена, может, Будапешт. Я снова спросил дорогу. Она подняла рукоять красивого арапника к глазам и осмотрела горизонт на западе. В ручки таких арапников вправляют куски рога с просверленными дырками – они в здешнем климате полезнее телескопов. Впервые в жизни я начал понимать Захер-Мазоха[146].
– Езжайте вон туда, через пустоши, – показала девушка. – Ничем не хуже дороги. А дальше – по костям, когда доедете.
Я попробовал придумать еще одну тему для разговора, но что-то подсказывало мне: собеседница не из болтливых. Да и не успел я подыскать, чем бы ее задержать еще, она уже стегнула арапником под брюхом жеребца и растворилась в мерцающей невнятице пропеченных солнцем скал. Ну что ж, всех не завоюешь. «Повезло ее старому седлу», – подумал я.
Через двадцать минут я доехал до первых костей, о которых она говорила: у еле различимой тропы художественно расположился выбеленный скелет техасского лонгхорна. Затем еще один, и еще – пока я не добрался до огромных ворот в никуда. Сверху на обесцвеченной солнцем поперечине была укреплена огромная, раскрашенная в мексиканском духе резная вывеска с мучающейся Мадонной, а под нею болталась доска с выжженным клеймом этого ранчо – двумя испанскими монетками. Я не понял, шутка ли это, но решил, что если и шутка, то явно не мистера Крампфа.
За воротами дорога стала яснее, бизонова трава – гуще с каждым фарлонгом, и я уже различал ватаги конины, сбившиеся под тополями, – морганы, паломино, аппалузы и еще даже не знаю что. Время от времени к машине сзади и с боков ненароком пристраивались всадники, и когда я наконец подъехал к самой огромной асиенде, меня сопровождала добрая дюжина облаченных в чарро[147] бандитов. Все делали вид, будто меня здесь нет.
Дом был ошеломляюще прекрасен – сплошь белые колонны и портики, перед ним – лабиринты зеленых лужаек, фонтанов, патио, цветущих агав и юкк. Дверь гаража сама собой откатилась вверх, и я аккуратно вправил в нее «роллз», втиснувшись между «бугатти» и «кордом». Выйдя наружу с чемоданами в руках, я обнаружил, что бандитский конвой растворился, словно по неслышному приказу. На виду остался лишь один нагловатый малец. Он пропищал что-то по-испански, выхватил у меня багаж и ткнул в сторону тенистого патио, куда я и прошествовал манером элегантным, насколько позволяли мне мои измученные брюки.
Я устроился на мраморной скамье, роскошно потянулся и упокоил благодарный взор на скульптурной композиции, полускрытой под зеленой сенью. Одна статуя – более вытертая временем и непогодой, нежели остальные, – оказалась древней и неподвижной дамой. Сложив руки на коленях, она без любопытства взирала на меня. Я вскочил на ноги и поклонился – она принадлежала к тем особам, кому люди всегда бьют поклоны. Дама слегка склонила голову. Я засуетился. Это явно должна быть матушка Крампфа.
– Имею ли я честь обращаться к миссис Крампф? – наконец осведомился я.
– Нет, сударь, – отвечала она мне на безукоризненном английском превосходно вышколенной иностранки. – Вы обращаетесь к графине Греттхайм.
– Прошу прощения, – искренне извинился я, ибо кто из нас, не будучи Крампфом, согласился бы по собственной воле оказаться принятым за него? – А мистер и миссис Крампф дома? – спросил я далее.
– Не могу знать, – невозмутимо ответила дама. Тема была явно закрыта. Безмолвие растянулось за тот рубеж, на котором я бы осмелился его нарушить. Цель жизни этой дамы, по всей видимости, сводилась к тому, чтобы я ни за что не почувствовал себя комфортно, и она пребывала в отличной форме, будто в самый разгар сезона. «Si extraordinairement distinguee, – как говаривал Малларме, – quand je lui dis bonjour, je me fais toujours l'effet de lui dire “merde