Не тычьте в меня этой штукой — страница 36 из 39

– Не могу, мистер Чарли, – мне уже по брюхо.

– Подожди, достану чемодан.

Чтобы отыскать его, пришлось чиркнуть спичкой, затем еще одной – чтобы снова найти Джока в гипнотическом мерцании мокрого песка и звездного света. Я пихнул чемодан вперед, и Джок возложил на него руки, прижал к груди, вогнал в грязь, навалившись на него всем телом.

– Не годится, мистер Чарли, – наконец сказал он. – Мне уже до подмышек. Я вздохнуть не могу. – Голос его звучал жуткой карикатурой.

За нами – причем не очень далеко за нами – я слышал ритмичный плеск подошв по песку.

– Давайте, мистер Чарли, мотайте отсюда!

– Господи боже, Джок, за кого ты меня принимаешь?

– Дуру не валяйте, – пропыхтел он. – Валите. Но сперва окажите услугу. Сами знаете. Мне так не хочется. Может, полчаса уйдет. Давайте, помогите.

– Господи боже, Джок, – повторил я в полном ужасе.

– Давайте же, старина. Быстро. Поднажмите.

В панике я побарахтался и с трудом встал. Возня и сопенье подо мной были уже непереносимы, и левой ногой я наступил на чемодан, а правой – Джоку на голову. И поднажал. Булькал он кошмарно, только голова никак не тонула. Я снова и снова бил по ней ногой, в неистовстве, пока все не стихло, после чего выцарапал чемодан из топи и побежал – не разбирая дороги, стеная от ужаса, жути и любви.

Услышав, как подо мной хмыкает вода, я догадался, куда попал, и бросился в протоку, уже не думая, есть там брод или нет. Перебрался на другую сторону, оставив ботинок в грязи – тот самый ботинок, слава богу, – побежал на север, и каждый глоток воздуха рвал мне трахею. Один раз я упал и не смог подняться; слева за спиной мигали факелы – быть может, кто-то отправился вслед за Джоком: не знаю, уже не важно. Я скинул другой ботинок, встал и побежал опять, проклиная все на свете, рыдая, проваливаясь в овраги, сбивая ноги о камни и ракушки, чемодан лупил меня по коленям, – пока, наконец, я с разбегу не врезался в остатки волнолома у стрелки Дженни Браун.

Там я немного пришел в себя – посидел на чемодане, стараясь рассуждать спокойно: мне предстояло смириться с тем, что произошло. Нет – с тем, что я совершил. С тем, что совершаю. Сверху полил мягкий дождик, и я поднял лицо навстречу каплям – пусть смоет хоть немного жара и зла.

Рюкзак остался в Зыбучем Пруду; все необходимое для жизни было в нем. В чемодане же нет почти ничего, если не считать нескольких денежных пачек. Мне требовались оружие, обувь, сухая одежда, еда, выпивка, укрытие и – превыше всего прочего – чье-нибудь теплое слово. Чье угодно.

Оставляя низкие известняковые утесы по правую руку, я, спотыкаясь, брел по берегу почти милю – до стрелки Известный Конец, за которой и начинались солонцы, тот странный пейзаж, омываемый морем, вымоины и кочкарники, где пасутся лучшие в Англии ягнята.

Справа у меня над головой сияли огни добрых домовладельцев Силвердейла; я поймал себя на том, что прежестоко им завидую. Именно такие владеют секретом счастья, это они овладели его искусством, они всегда его знали. Счастье – аннуитет или акции Строительного общества; пенсия и голубые гортензии, а также изумительно смышленые внучата, счастье – это когда тебя избирают в Попечительский совет, а в огороде ранние вызрели, хоть и совсем еще мало, а ты жив и чудесно-сохранился-для-своего-возраста, а вот такого-то уже на кладбище свезли, счастье – это зимние рамы, и сидишь у электрического камина, вспоминая, как тогда выписал Региональному Управляющему по первое число, а еще тот раз, когда Дорис…

Счастье – это легко; почему только на него не подписывается больше людей?

Я крался по дороге, уводившей прочь от берега. Мои часы гласили – 11:40. Пятница, стало быть, спиртное закончили отпускать в одиннадцать, плюс десять минут на допить, плюс, скажем, еще десять – избавиться от надоед. Мои мокрые и драные носки влажно шептались с мостовой. Перед гостиницей машин не было, свет в вестибюле не горел. Меня уже колотило от холода, запоздалой реакции и надежды на вспомоществование, когда я проковылял по темной стоянке, обогнул здание и приблизился к кухонному окну.

Хозяин – или совладелец, как он предпочитает называться, – стоял невдалеке от кухонной двери. На нем была та позорная шляпа, которую он всегда надевает, спускаясь в погреб, а лицо его, как обычно, выглядело так, будто он отправляет кого-то на виселицу. Своим желчным взором он время от времени наблюдал мою карьеру уже с четверть века, и она не производила на него впечатления.

Он открыл кухонную дверь и бесстрастно оглядел меня с ног до головы.

– Добрый вечер, мистер Маккабрей, – сказал он. – Вы несколько сбросили вес.

– Хэрри, – пробормотал я. – Вы должны мне помочь. Прошу вас.

– Мистер Маккабрей, последний раз вы просили у меня выпить после закрытия в 1956 году. Ответ с тех пор не изменился – нет.

– Нет, Хэрри, в самом деле, – у меня серьезные неприятности.

– Это верно, сэр.

– Э?

– Я сказал: «Это верно, сэр».

– Это вы о чем?

– Я о том, что вчера вечером два джентльмена осведомлялись о вашем местопребывании, утверждая при этом, что они – из Особой службы[226]. Держались крайне любезно, но, будучи спрошенными, упорствовали в непредъявлении удостоверений. – Он всегда так говорит.

Я больше ничего не сказал – лишь умоляюще посмотрел на него. Вообще-то он не улыбнулся, но пламень во взоре несколько, что ли, пригас.

– Вам лучше уйти, мистер Маккабрей, или вы нарушите мой заведенный распорядок, и я позабуду запереть дверь в сад или еще что-нибудь.

– Да. Что ж, спасибо, Хэрри. Доброй ночи.

– Доброй ночи, Чарли.

Я уполз в тень корта для сквоша и съежился там под дождем, наедине с собственными мыслями. Он назвал меня «Чарли» – он так раньше никогда меня не звал. Войдет в анналы: вот оно, теплое слово. Джок в конце тоже назвал меня «стариной».

Один за другим огни гостиницы погасли. Церковные часы пробили половину первого с привычной слуху фальшью, и лишь после этого я крадучись обогнул здание, прошел по каменной террасе и нажал на садовую дверь. И впрямь – кто-то легкомысленно не запер ее на щеколду. Дверь впустила меня на небольшую веранду с двумя выцветшими на солнце канапе. Я стянул с себя промокшую одежду, разложил ее на одном канапе, а свое измученное тело – на другом, хрюкнув от натуги. Когда мои глаза привыкли к сумраку, на столе между диванчиков я различил натюрморт. Кто-то – опять же, легкомысленно – оставил там старое теплое пальто, пару шерстяного белья и полотенце; а также буханку хлеба, три четверти холодной курицы, сорок «Посольских» сигарет с фильтром, бутылку «Учительского» виски и теннисные туфли. Поразительно, как беззаботны бывают «отельеры» – неудивительно, что они все время жалуются.

С маленькой веранды я ушел, должно быть, часа в четыре. Взошла луна, светящиеся тучки шустро неслись пред ее ликом. Я обошел гостиницу кругом и отыскал тропу, что идет через Пустыри – такие странных очертаний известковые холмы, облаченные в пружинистый дерн. Телок Бёрроуза я, должно быть, удивил на всю жизнь, трусцой пробежав между ними в темноте. До бухты, где некогда парусники из Фёрнесса разгружали руду для железоплавильной печи в Лейтон-Беке, было всего несколько сот ярдов. Теперь, когда течения сменились, здесь лежит торф с объеденным ежиком травы, который два-три раза в месяц на пару дюймов заливает морской водой.

Но гораздо значимее другое: в утесе, под венчающей его необъяснимой зубчатой стеной, изглоданной плющом, имеется грот. Пещера неприветливая, даже дети не осмеливаются ее исследовать, и говорят, что в глубине есть внезапный провал неведомой глубины. С Востока заря уже делала свои легкие инсинуации, когда я проник в этот грот.

До полудня я проспал из чистого бессилия, потом поел хлеба и курицы, отпил еще скотча. И снова лег спать: я знал, что сны будут ужасны, но бессонные мысли в кои-то веки окажутся хуже. Проснулся я на исходе дня.

Свет быстро угасал. Чуть позже я навещу своего братца.


Говоря точнее, в ранние часы этого воскресного утра я выбрался из пещеры и во тьме подрейфовал к деревне. Последний телевизионный приемник уже нехотя выключили, последний пуделек уже попрудил в последний раз, последнюю чашку «Борнвиты»[227] уже заварили. Коув-роуд напоминала ухоженную могилу – супруги с супругами лежали, грезя о былых излишествах и грядущих кофейных утрах; никаких флюидов от них не исходило, трудно поверить, что они вообще тут. Приблизился автомобиль – его вели с тщательным степенством недобессознательного опьянения; я шагнул в тень и переждал. О мою правую ногу потерлась кошка – несколько дней назад я бы пнул ее безо всяких угрызений совести, но теперь я не мог пнуть даже собственного брата. Особенно – этой ногой.

Пытливо мяуча, кошка проводила меня вверх по Уоллингз-лейн, но поджала хвост, завидев огромного белого кошака, притаившегося под изгородью наподобие призрачного Дика Тёрпина[228]. В Юбарроу горели все огни, сквозь деревья цедились напевы новоорлеанского джаза – старина Бон наверняка располагался играть остаток ночи в покер и пить виски. Когда я сворачивал вправо на Силвер-Ридж, от Св. Бернарда донесся одинокий гав, а затем – никаких звуков, опричь шелеста моих шагов по Элмслэк. Кто-то жег садовый мусор, и тень аромата еще висела – один из самых острых запахов на свете, дикий и ручной одновременно.

Сойдя с проезда, я на ощупь отыскал еле различимую тропинку, что спускается к задней стене Вудфилдз-Холла, родового поместья Робина, второго барона Маккабрея и т. д. Господи, вот так имечко. Родился он незадолго до Великой войны – это сразу видно: в то десятилетие было «де ригёр»[229] называть отпрыска Робин, а матушка моя была беспощадно «де ригёр», если не больше, как вам подтвердил бы кто угодно.