Сорока поймала себя на том, что гадает, не впервые ли за шесть с лишним месяцев у нее состоялся разговор с трезвой матерью. Она вспомнила, что когда-то Энн-Мэри не пила по четыре-пять стаканов, была умна и вдумчива, рассматривала вещи под разными углами. Это было так похоже на нее – исследовать собственную роль в измене и предательстве мужа.
Но это слово.
– В каком смысле «расторжение»? – спросила Сорока.
Энн-Мэри убрала руку с букета и постучала по папке с бумагами на прикроватном столике:
– Видимо, полгода просьб о прощении – это предел твоего отца. И я не виню его, Сорока. Надо было ответить на его звонок. Надо было хотя бы взять трубку, чтобы сказать ему: я не буду ее поднимать, понимаешь?
– О чем ты?
– Он приходил меня навестить. В пятницу, а потом еще раз, сегодня утром. У нас был долгий разговор, и мы оба согласны, что пришло время оформить все официально.
– Что оформить официально? – спросила Сорока, хотя, конечно, уже знала. Холод в животе сбил ее с толку: разве не этого она хотела? Чтобы отец ушел, исчез?
– Мы с твоим отцом разводимся, – сказала Энн-Мэри. На несколько мгновений воцарилась тишина. Сначала Маргарет считала секунды тишины, потом сбилась со счета, потом начала считать заново, потом мать взяла ее руку и нежно сжала:
– Сорока… ты знаешь, как связаться с сестрой? Мне нужно кое-что ей сказать. Вам обеим.
При упоминании о сестре Маргарет резко подняла голову и покачала головой:
– Эрин сменила номер. Я же тебе говорила.
– Знаю, но еще я знаю, что она уехала не так далеко. Я подумала, может, ты съездишь в кампус? Может, попытаешься найти ее? Твой отец… он говорит, что надо позволить Эрин решать самой. И я с ним согласна, но… она – моя дочь. Надо было попытаться найти ее раньше. Надо было поехать в кампус и заглядывать в каждый открытый класс, пока она не нашлась бы.
Сорока никогда не ездила в колледж Фэрвью, даже до того, как Эрин уехала, несмотря на то, что он был так близко, и несмотря на то, что автобус шел прямо от Дали до центра кампуса. Эрин всегда была слишком занята. Даже до того, как уехала, всегда был миллион причин, почему в эти выходные не получится, почему в этом месяце не может быть и речи.
Когда Эрин ушла, Сороке такая мысль и в голову не приходила. Так унизительно умолять ее вернуться.
А может, Маргарет знала: это ничего не изменит.
Эрин не вернется.
– Ничего страшного, – сказала Энн-Мэри после того, как Сорока не ответила. – Я просто решила проверить. Она – твоя сестра, я никогда бы не подумала…
Что она оставит меня здесь тонуть?
Именно это и хотела сказать Сорока, но не стала. Однако эти слова все равно произнес задыхающийся голосок, раздавшийся будто из-за ее плеча и со всех сторон одновременно. Маргарет быстро повернула голову, ожидая увидеть доктора Чо или кого-нибудь из медсестер, решивших пошутить, но там никого не было. Как в тот раз, возле бассейна.
– Милая? – спросила Энн-Мэри, крепче сжимая руку Сороки.
– Я не… Прости… ты что-нибудь слышала?
Губы Энн-Мэри сжались в тонкую недовольную линию. Она посмотрела мимо дочери на открытую дверь коридора:
– Один больной напротив меня так громко включает телевизор. Я уже несколько раз жаловалась.
От такого простого объяснения Сороку охватило облегчение, и она почувствовала, как расслабляется:
– Да, наверно, это телевизор. В общем, нет – я ничего не слышала от Эрин с тех пор, как она уехала. И связаться с ней никак не могу.
Энн-Мэри кивнула, как будто именно этого она и ожидала:
– Я позвоню в колледж. Они передадут ей сообщение. Я ведь ее мать.
Но пока Сорока сидела на больничной койке матери, она невольно задумалась, что, по мнению Энн-Мэри, должно быть ей позволено только потому, что она – чья-то мать. Отбор яйцеклетки и спермы, души, сердца и мозга был настолько случайным, что оставалось загадкой, почему Сорока не родилась в семье, живущей на сыром побережье Шотландии, и не проводит сейчас дни за рисованием овец, чтобы семья знала, как отличать своих мохнатиков от чужих. Это непостижимая, необъяснимая воля судьбы, которая привела ее сюда, в Далекий, и сделала дочерью Энн-Мэри и Габриэля Льюис, младшей сестрой Эрин Рэйчел, племянницей женщины, которая шестнадцать лет спустя все испортила, забравшись в постель к мужу собственной сестры.
Заявление Энн-Мэри «Я ведь ее мать» ничего не значило в великом замысле, ведь великий замысел говорил о том, что люди – это невозможное сочетание миллиарда разных случайностей, сложившихся в верном порядке, которые привели к заселению планеты, к эволюции людского (мужского и женского) рода, к последним родовым потугам и воплю Маргарет Люси Льюис, когда ее первый раз положили в красные, потные руки ее матери, которой могла оказаться Энн‐Мэри или любая другая женщина из сотен миллионов на очень большой планете Земля.
– Сорока… ты ведь знаешь, как мне стыдно, правда? Я стану намного лучше. Обращусь за помощью. Я наконец-то обращусь!
Сорока это уже слышала. Дочь или сестра, или брат, или муж, или мама, или папа, или двоюродный брат, или друг каждого алкоголика в мире слышал это раньше.
И каждый раз, когда слышал… он верил.
Чтобы избежать очередного визита своего будущего бывшего отца (она знала, что разводы так не работают, но предпочитала думать именно это, учитывая все обстоятельства), Сорока пообещала Энн‐Мэри, что Клэр снова будет ночевать у нее.
– Я позвоню ей, как только выйду на улицу, – бросила Сорока через плечо, махнув на прощание истощенному, худому, как палка, подобию своей матери, пропитанному водкой. – Врачи не любят, когда тут пользуются телефоном.
Но она не позвонила. Маргарет села на велосипед и поехала в магазин «У Кента». То ли из-за вчерашней пиццы, то ли из-за тушеного мяса Линды, от которого у Сороки до сих пор текли слюнки, но она решила попробовать на ужин что-то новое.
Она стояла в проходе с замороженной едой и не торопясь выбирала, читая этикетки на каждой яркой коробке.
А потом услышала звук.
Звук, который она узнала бы где угодно. Звук, который она узнала бы из ряда других.
Высокий визгливый смех. Смех Эллисон.
Несмотря на мурашки по коже и низкую температуру в помещении, Сорока почувствовала, как мгновенно вспотела. В продуктовом было почти пусто. Из динамиков играл какой-то непонятный мягкий джаз. В проходе стоял еще один человек – молодая мама с ярко-красной помадой, держащая малыша подмышкой. Она все время спрашивала его, что он хочет на ужин, а тот все время менял решение.
Сорока сделала несколько шагов к концу ряда. Новый взрыв смеха. Это была Эллисон, которая вечно смеялась, громко объявляя о своем существовании каждому, кто оказался в том же месте, что и она.
Еще шаг – и Сорока остановилась, потому что услышала новый голос, более низкий, мужской:
– Просто выбери уже что-нибудь. Клянусь, если мы опоздаем на этот фильм, я сорвусь, – говорил он.
Сорока узнала и этот голос. Она слышала этот голос против своей воли, в тех уголках сознания, которые не подчинялись приказам, которые не замолкали, когда она этого хотела.
– Не смей меня торопить, – ответила Эллисон.
Сорока сделала еще шаг, и они оказались на виду – Эллисон, естественно, это она, и Брэндон Фипп. Он скрестил руки на груди, а на лице читалось недовольство. Эллисон изучала открытую перед ней холодильную полку.
– Ты единственная ненормальная на планете, которая проносит в кинотеатр шоколадное молоко, – сказал Брэндон. – Просто возьми Reese’s Pieces, как делают все остальные люди на планете.
– Ты бы меня полюбил, если бы я была такой же, как и все остальные на планете? – возразила Эллисон. Она нашла, что искала. Сорока знала, что она возьмет, еще до того, как ее рука сжалась. Это было шоколадно-миндальное молоко в литровой бутылке. Эллисон засунет ее в сумочку и будет пить весь фильм. К титрам она начнет подпрыгивать на сиденье, стараясь не обмочиться.
– Теперь готова? – спросил Брэндон.
– Да, но давай забежим в ряд с конфетами, потому что теперь я тоже хочу Reese’s Pieces, – сказала Эллисон. Сорока видела, как Эллисон чмокнула Брэндона в щеку, а тот схватил Эллисон за задницу, когда она отстранилась. Она хотела шлепнуть его по руке, но промахнулась.
Сорока прижалась к дверце холодильника.
Они прошли мимо, не глядя в ее сторону.
Раньше на месте Брэндона была она.
Эллисон любила романтические комедии и по выходным тащила Сороку посмотреть, что нового шло в кино. Очередь платить всегда была за Эллисон, но почему-то в итоге именно Сороке приходилось наскребать денег, чтобы покрыть их билеты. Эллисон сидела, потягивая в темноте шоколадное молоко, вздыхала от всех романтических моментов и довольно ерзала, когда два главных актера наконец в первый раз целовались.
А потом, если шло что-то еще, они пробирались в другой зал. Обычно они садились сзади, потому что там шло то, что они даже не собирались смотреть: детский фильм, боевик или фильм ужасов.
– Зачем ты заставляешь меня идти в другой зал, если даже смотреть не хочешь? – спросила ее однажды Сорока.
Эллисон ответила:
– Как будто у тебя есть идеи получше.
Но Сорока понимала, что там было что-то еще. Что-то более неприятное. Потому что в последнее время она постоянно просилась переночевать у Сороки, придумывая, чем бы им заняться подольше и подальше от дома Леффертсов. После школы Эллисон почти каждый день ходила в торговый центр. Все выходные она проводила у Сороки.
Семья Эллисон жила в богатом районе города, в большом доме с пятью спальнями, четырьмя ванными и гаражом на три машины. Но в последний раз, когда Маргарет видела их дом, на лужайке висела табличка «Продается».
– А, это? – сказала Эллисон и засмеялась. – Мы ищем дом еще больше. Я хочу собственную гардеробную. Мне некуда девать обувь.
Но потом по коридорам старшей школы Далекого шепотом стали ходить слухи: Мистер Леффертс потерял работу. Они перестали платить по закладной. Дом был в залоге. Они должны были съехать к концу месяца.