В ночь на пятницу никто из узников обычно не спал, все ожидали стука запоров и окрика: «Выходи!» Этот окрик означал, что наступил конец мучительным допросам, издевательствам, тревожным ожиданиям и надеждам. Несколько дней тому назад незнакомая женщина сунула ей в руку записку на крошечном клочке папиросной бумаги: «Лара, держись! Мы знаем все, принимаем меры. Аркадий». Да, это была его записка, его почерк. Какой радостью и надеждой наполнилось тогда ее сердце! Но, видно, не судьба. Очень трудно, невозможно проникнуть через эти высокие каменные заборы, опутанные колючей проволокой, и толстые тюремные стены. Шли дни, вестей не было, и постепенно надежда стала меркнуть…
Стучали кованые сапоги в коридоре, щелкали замки, гремели засовы, ругались тюремщики, узников выводили во двор. Эти обреченные люди шли к своей последней жизненной черте. Лариса сжалась в комок и смотрела с ужасом на дверь. На какое-то мгновение ее мысли перенеслись в прошлое. Она, еще малышка, поехала с мамой к бабушке в деревню. Было очень жарко. Когда купались в речке, она зашла глубоко в воду и начала тонуть. Мама бросилась ее спасать и тоже, не умея плавать, пошла ко дну. Их вытащили. Потом мальчишка, который ее спас, каждый день приносил ей живых раков, она их ужасно боялась…
Загремели запоры камеры, со скрежетом открылась дверь, и верзила надзиратель рявкнул: «Выходи!» В тюремном дворе вытянутая длинной кишкой колонна заключенных, вокруг нее эсэсовцы и полицаи с автоматами и овчарками. И тут она увидела Галю и Лесю и не помня себя бросилась к ним, но рука эсэсовца схватила ее за плечо и поволокла в хвост колонны. В ушах долго стоял крик Леси: «Прощай, подружка! Вот и пришел наш смертный час».
На востоке алела полоска утренней зари, тянуло прохладой вдоль узкого длинного двора. Рассвет. Начинался новый день, который стоявшим в колонне не суждено было увидеть.
Во двор въехало несколько закрытых машин, в которые эсэсовцы и полицаи стали заталкивать арестованных. Двор был заполнен плачем, стонами, проклятьями. Но тюремщики на это не обращали внимания, колонна таяла, машины одна за одной покидали тюремный двор. Откуда-то из верхнего окна раздался звонкий голос: «Прощайте, товарищи! Прощайте! Всех не убьют! Мы победим!» Затрещали автоматные очереди, пули с визгом ударялись о тюремную стену и, отскакивая, вместе со штукатуркой падали на землю.
Очередь приблизилась к Ларисе. Вот уже стоящий впереди ряд поглотило чрево «черного ворона». В этот момент рука тюремщика сжала локоть и повела ее обратно в тюрьму. Урчащие машины, гул, крики и розовый рассвет остались позади. Она в камере. Одна. Остальных увезли. Мало-помалу она стала оттаивать, приходить в себя и попыталась понять, что же произошло, почему ее не увезли, а водворили обратно в камеру. Так что же ей, радоваться или, наоборот, огорчаться, готовиться к худшему? А что может быть еще хуже, чем то, что она пережила за эти дни и недели? Она то ходила по камере из угла в угол, прижав пальцы к вискам, то садилась на пол и принималась плакать, чувствуя себя потерянной и никому не нужной. Позже она заметила, что кто-то поставил у дверей железную миску с похлебкой, но не притронулась к еде. Думала о маме, как она там. Днем с ней была истерика, и она не помнила, как уснула на каком-то тряпье в углу.
Когда в камере стало совсем темно, ее растолкал надзиратель. В тот вечер ее снова доставили к Штрекеру, но на этот раз не в тюремную следственную комнату, а в его кабинет в городе.
Штрекер был в хорошем расположении духа и необычно любезен.
— Садитесь, фрейлейн, садитесь, пожалуйста. Вы можете выйти, — это к полицаю, который конвоировал Ларису. И снова к Ларисе: — Вы, я вижу, очень похудели, с вами плохо обращались?
Лариса смотрела на него и думала: «Интересно, есть ли у него мать, и как только таких земля носит? Чего в нем больше — цинизма, злости, ненависти к людям, лицемерия или еще какой-то пакости? Кому-кому, а ему-то известно, каково заключенным в тюрьме. По его же приказу хватают людей и сажают в тюрьму, посылают на расстрел, истязают и глумятся на допросах. Если бы можно было плюнуть в его противную физиономию или запустить чернильным прибором. Что ему еще от меня нужно?»
— Спасибо, ничего, не жалуюсь.
— О да, конечно, тюрьма не есть санаторий, далеко не санаторий. — Он закурил, прошелся по кабинету и, остановившись перед ней, продолжал: — Вы ничего не рассказали на допросах, но вы, надеюсь, не считаете нас наивными людьми. Я знаю о вас все.
Он сел в кресло, положил окурок в пепельницу и тут же снова закурил.
— Вас больше не будут допрашивать. Скажите, что вы будете делать, если мы вас выпустим?
— Не знаю. Работать буду, если найду работу.
— Похвально, — он усмехнулся. — А ведь у нас достаточно оснований, чтобы вас немедленно расстрелять, не правда ли?
Лариса пожала плечами.
— Правда, фрейлейн, правда. Но мы милосердны, великодушны. А вы еще молоды, вам надо жить.
«Что тебе еще от меня нужно? — думала она. — Что, девчонки были не молоды или другим не хотелось жить, но ты же послал их на смерть. Тут что-то не то».
— Вы должны пожалеть хоть немножко себя. Мы с вами уже как-то беседовали на известную тему, и вы являетесь моим должником.
— Не понимаю.
— Все вы прекрасно понимаете. Нам требуется связь с партизанами.
— Не знаю. У меня не было и нет никакой связи.
— Это ничего. Возможно, они постараются с вами связаться.
Он был уверен, что она была сломлена и не посмеет противиться.
— И если вы попытаетесь это скрыть, то, что вы пережили, покажется вам райской жизнью. И не советую притворятся дурочкой.
Он говорил спокойно, а ее вдруг начал бить озноб. Она понимала, какую он затеял игру. В любом случае она будет под надзором, и если им удастся схватить связного, ей конец. Разве что она примет игру, станет провокатором, А пока что — подсадной уткой.
Утром ее выпустили из тюрьмы. Дома ее ожидал замок на двери и молчаливые сочувственные взгляды соседей. Первое время она даже жалела, что ее выпустили. Не хотелось жить, не хотелось ничего ни видеть, ни слышать. Целую неделю она проплакала, сходила к маме на кладбище и стала думать, как жить дальше. Живым надо жить…
7. На «свободе»
По правде говоря, Штрекер не возлагал особых надежд на то, что через Ларису выйдет на партизан. Но почему бы не попытаться? Что он терял? Расправиться с ней он мог в любое время. Вообще он был очень невысокого мнениях о таких, как она, считая их «аборигенами», чем-то средним между людьми и животными. «Сломленная, запуганная — она полностью в его руках. Обмануть — побоится. Пусть даже для начала поломается. Рано или поздно явится. Приходят же другие! Одни со страху, другие с голодухи, третьи по причине подлости души… Таких, правда, немного, но встречаются. Она что, исключение?»
Пройдет время, кончится война, и люди, переведя дух от всего пережитого за эти годы, попытаются осмыслить то, что произошло, и, проанализировав события, связанные с войной, придут к выводу, что одной из причин гибели коричневой чумы была переоценка ею своих сил и недооценка противостоящей стороны. Переоценка одного и недооценка другого имела, по-видимому, глубинный исток, питавший длительное время почву, на которой буйно прорастали планы горе-завоевателей и пышно расцвела расовая теория.
Лариса была маленькой песчинкой в огромном океане событий, но и она чувствовала на себе это пренебрежение, эту недооценку. Штрекер играл ею, как кошка мышкой. Он мог посадить ее в тюрьму или казнить, мог выпустить из тюрьмы и дать работу, а мог и не дать работы, чтобы она умерла с голоду. Все он мог. Не мог только знать, что творится в ее душе, что она думает, чем живет и что может. Но это его не интересовало вовсе. «На многое ли способна запуганная девчонка из завоеванного нами далекого городка? Она будет думать и делать так, как я захочу. Наверняка она связана с подпольщиками или партизанами». Почему не поиграть ею, если имеется строгий приказ нащупать следы партизан в своем районе? И он играл. В какой-то мере это даже доставляло ему удовольствие. В конце концов, не выгорит с партизанами, он использует ее в каком-нибудь другом деле. Смазливая девчонка всегда пригодится. Он выпустил ее из тюрьмы, но приказал на работу не принимать. Пусть помыкается, пусть поголодает.
Голод и холод заставляли ее искать хоть какой-нибудь заработок. Ходила ежедневно на биржу, но там с нею не желали даже разговаривать. Почти все предприятия и учреждения бездействовали. А жить было не на что, и она голодала в буквальном смысле. Эта зима была самой трудной и страшной, наступил момент, когда силы совсем иссякли, и она потеряла всякую надежду ее пережить.
Однажды ночью, вконец отчаявшись, сунула в карман кусок ржаной лепешки — все, что осталось в доме, — и тайком через соседний двор, задами пробралась на окраину. Идти было трудно, едва волокла опухнувшие ноги. Почти до рассвета плутала по лесам, увязая в снегу, кричала, звала неизвестно кого, в каком-то хуторе долго стучалась в окно, дверь не отворили, в другом месте напоролась на пьяного полицая, видно, уснувшего на посту, поднялась стрельба, только чудом удалось уйти. И сама не поняла, как снова вышла к заброшенному кирпичному заводу, миновав заставу на развилке. В беспамятстве протащилась дворами к дому и упала на диван полумертвая; так и уснула, не раздеваясь.
Днем, очнувшись, сказала себе: это конец…
Но свет не без добрых людей. Как-то в январе сосед поехал в село раздобыть кое-что из продуктов и, зная о бедственном положении девушки, взял ее с собой. Удалось достать мешок картошки, который и помог ей отодвинуть срок голодной смерти.
А в один из февральских дней ее вызвали в комендатуру. Пожилой ефрейтор, посмотрев ее документы, сказал:
— Будешь работать в комендатуре. Уборщик. Ферштейн?
Лариса кивнула и с того дня стала уборщицей в комендатуре.
Однажды, выйдя за калитку, Лариса успела заметить метнувшуюся фигуру, которая потом следовала за ней на некотором расстоянии, и поняла, что не ошиблась тогда, в кабинете Штрекера: дом ее под наблюдением и сама она — тоже.