Поскольку делать мне было больше нечего, я села за свой роман и закончила его, позаботившись, чтобы моя героиня, злой гений, вышла сухой из воды и никто не раскрыл ее преступлений, ни прошлых, ни нынешних, ни тех, которые она совершит в будущем. Она была непобедима. Она была, черт побери, беглянкой, и закон по ней изголодался. Я дала почитать свой роман маме, то ли чтобы показать, что я иду на поправку, то ли потому, что мама была единственной, способной оценить мой труд. Ей моя книга очень понравилась.
— Так ты над этим работала все лето? — спросила мама, и я кивнула, мол, да, разумеется, только над этим и работала, и вот оно, свидетельство того, как я провела последние несколько месяцев.
Мама показала роман Хобарту, которому он тоже очень понравился, и тогда мне впервые пришло в голову, что глупо, наверно, стыдиться странностей, если ты в них по-настоящему хорош. Или не хорош, но они приносят тебе радость. Само собой, я продолжала распространять постеры. Делая это в первый раз после аварии, я сложила один из них в маленькую птичку и дошла по утреннему зною до почтового ящика бабушки Зеки. Захлопнув крышку ящика, я заглянула в окно дома и увидела, как она в полном одиночестве сидит на диване и смотрит телевизор. Я ушла оттуда раньше, чем она меня заметила, но надеялась, что она обнаружит постер, позвонит матери Зеки и та вместе с сыном вернется в Коулфилд. Однако ничего не произошло, по крайней мере такого, что могло хоть что-то для меня изменить. Может, я напугала старушку до потери сознания, не знаю. До меня никакой информации не дошло.
Иногда, когда я оставалась дома одна, я шла в гараж и печатала копии с оригинала. Я была единственной его обладательницей. Он стал моим, и только моим, и это было наименьшим наказанием для Зеки за то, что я из-за него чуть не умерла. У меня был настоящий постер, первый экземпляр, вместе со всей скрытой в нем силой. Наша кровь, звезды на небе. За один раз я делала по пять копий, ровно столько, чтобы ощущать его по-прежнему своим. Когда начались занятия в школе, рука моя была в гипсе, однако расписаться на нем я никого не просила. Впрочем, никто и не предлагал. Не было такого, чтобы я целый день отказывала длинной очереди из доброжелателей, вооруженных маркерами и мечтающих оставить на мне какой-нибудь след. В некоторой степени гипс сделал меня еще более незаметной, поскольку люди видели прежде всего гипс и обходили меня стороной, и даже толком не знали, кому принадлежит рука в этом гипсе. Я просовывала постеры в сложенном виде в щели первых попавшихся школьных шкафчиков. Некоторых ребят, надевших в школу купленные в «Экшн Графикс» футболки с пиратскими копиями моего постера, заставили вернуться домой и переодеться, и несколько первых школьных недель они ходили героями. Одна девочка, Дженни Гаджер, на которую я, честно говоря, раньше не обращала внимания, пришла в школу в футболке с постером целых три раза, и за это ее на неделю отстранили от занятий.
Когда она вернулась, я стала подсаживаться к ней в обеденную перемену, и иногда мы болтали про постер. Бóльшую часть лета Дженни провела в летнем лагере, и мне нравилось излагать ей свою версию произошедшего, притворяясь, что я была всего лишь свидетельницей паники, сторонним наблюдателем. В моем случае было совершенно правильно, владея всей информацией, рассказывать не все. И возможно, мы стали бы подругами, настоящими подругами, но незадолго до рождественских каникул Дженни забеременела, и родители отослали ее в Атланту к тете. Я начала пропускать обеды и вместо столовой сидела в библиотеке, работая над заявлениями в колледжи, планируя свое будущее. Воображала себе будущее, и это был мой план.
Паника по большей части улеглась. Мы как бы восстанавливались, оказавшись в эпицентре землетрясения, волны которого по-прежнему расходились, все дальше и дальше распространяясь по миру. Впрочем, в доинтернетную эпоху (по крайней мере, в моем нынешнем понимании) никто не мог достичь согласия в вопросе о том, кто виноват, и в отсутствие углубленного исследования первоисточник был уже не важен. Это стало данностью, которую уже ничто не могло изменить.
Когда тройняшки уехали учиться в колледж, мы с мамой стали проводить все время вместе; рядом, шаркая, брел Хобарт, и я все чаще и чаще заговаривала с ними про колледж и то, чем мне, возможно, хотелось бы заниматься. Мы ужинали и смотрели фильмы, и думаю, что никогда я не чувствовала семейную атмосферу лучше, чем в такие часы. Я прошла через что-то, созданное мною самой, и теперь не знала, радоваться этому или нет, так же как не знала, что еще можно предпринять. И еще были эти маленькие вспышки, когда я слышала свой текст, свои слова, произносимые чьим-то голосом в моей голове. Не моим. Может, Зеки? В таких случаях я замыкалась, чувствовала себя в ловушке, и тогда произносила текст своим голосом в своей голове, и это меня успокаивало. Это было мое. Я это сотворила. И я никому не позволю отобрать это у меня. «Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался». Ничто не закончилось. Я по-прежнему была беглянкой. Мы по-прежнему были беглецами. И в этой уверенности я проживу всю оставшуюся жизнь. И вы не представляете, как радостно мне было от этого.
Часть II. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался(Осень 2017 года)
Глава тринадцатая
Всего лишь через две недели после того, как Мэззи Брауэр позвонила мне в первый раз и разрушила мою жизнь, я сидела за столиком «Кристалла», в городке, расположившемся в тридцати минутах езды от моего нынешнего места проживания, то есть от Боулинг-Грина. Перед этим я высадила Джуни у школы и съездила домой; три часа подряд мерила дом шагами в компании нашего кота, который с мяуканьем повсюду следовал за мной, путаясь в ногах и провоцируя меня на громкие проклятия. Потом отправила текстовое сообщение мужу, в это время дня обычно занятому чисткой или лечением зубов своих пациентов (с которыми мы были накоротке). Я написала, что собираюсь на встречу с одним человеком, который хочет взять у меня интервью в связи с моей писательской деятельностью. В этом не было ничего странного, у меня уже вышло несколько книжек, ставших очень популярными, и поэтому у меня иногда брали интервью, так что соврать было несложно. Дело в том, что я никогда не рассказывала мужу, что являюсь виновницей Паники в Коулфилде в 1996 году. Не говорила ему, что надпись на футболке, которую он иногда видит на мне и которую я заказала в очень дорогом одежном магазине в Торонто, сочинила я сама в возрасте шестнадцати лет.
Аарон знал, что я из Коулфилда и жила там во время Паники, и мы с ним об этом разговаривали. Однако я так и не открыла ему правду. Дело в том, что, когда мы познакомились, он производил впечатление туповатого увальня и в качестве романтического партнера меня не интересовал. Даже в колледже он был одержим зубами, и у меня это особого энтузиазма не вызывало. Он и заинтересовался в первую очередь моими зубами — передние два не слишком удачно починил один очень недорогой и не особо квалифицированный дантист. Аарон оценил, насколько скверно был произведен ремонт, и заявил, что в один прекрасный день, когда он станет дипломированным стоматологом, приведет в порядок мои испорченные зубы, причем бесплатно. В общем, вы поняли, насколько это было неромантично и почему я не собиралась рассказывать ему о своей ответственности за авторство произведения, которое публика считала делом рук дьявола. И вот как-то вечером ты оказываешься в компании с этим парнем и целуешься с ним взасос, так как пусть он и интересуется не столько тобой, сколько твоими зубами, большинство других парней в колледже находят в тебе еще меньше интересного. И когда между поцелуями возникала небольшая пауза, во время которой можно было бы рассказать этому парню про свой контркультурный постер, я ею не воспользовалась, потому что по-прежнему не собиралась выходить замуж за этого тупицу, возжелавшего добраться до моих зубов и полизывавшего их, пока мы целовались. После этого мы стали иногда встречаться, и в те дни, когда мы не встречались, я думала: как же хорошо, что я ничего не рассказала ему про постер, не показала его. А при новых встречах думала: «Если вдруг он во второй раз забудет про твой день рождения и вместо него отправится на встречу любителей комиксов, не показывай ему постер». И вот я уже танцую с Аароном на нашей свадьбе, мама, глядя на нас, плачет от умиления, и я понимаю, что не могу, кружась в танце и то отстраняясь от него на расстояние вытянутой руки, то снова к нему прижимаясь, заявить: знаешь, дорогой, был такой мальчик по имени Зеки, и хотя между нами не было ничего амурного, у нас были совершенно другие отношения, я, мол, не перестаю думать о нем, потому что он в какой-то степени определил всю мою дальнейшую жизненную траекторию, а еще я беглянка, и закон по мне изголодался. И все это под Пэтси Клайн, которая поет «Ты принадлежишь мне»[55], пока кто-то снимает нас на видеокамеру. А потом я по-настоящему влюбилась в Аарона, гораздо более странного и интересного, чем он казался вначале, а главное, он был невероятно добрым и нежным и любил нашу дочь, и я думала: «А вдруг я это разрушу? Вдруг то, что я скрываю в себе, все разрушит и я всего это лишусь?» Так ничего и не сказала. Тайна осталась тайной. Тайна, которую Мэззи Брауэр каким-то образом раскрыла.
Когда она появилась, для меня стало шоком, что она старше меня. Я-то предполагала, что обладательница имени Мэззи — двадцатилетняя хипстерша из Бруклина, экстерном окончившая Йельский университет и каким-то образом затесавшаяся в штат «Нью-Йоркера», и потом выяснится, что ее дед, скажем, Дейв Томас, парень из «Уэндис»[56]. Так вот, Мэззи была старше меня, высокая и немного костлявая, с седеющими волосами, в чудесной цветастой рубашке по моде семидесятых. Когда она подходила, я думала: «Неожиданно», и вот она стоит передо мной, расположившейся в кабинке за столиком фастфудного заведения, где продавались крошечные бургеры на пару́, и я говорю ей «Привет», причем так тихо, что она, может, и не услышала.