Не время паниковать — страница 6 из 37

— Проблема, — сказал он, — в том, что все это очень непублично. Мы тут с тобой ваяем, но оттого, что сидим сиднем в твоем гараже, у нас нет ощущения, что мы творим искусство. Это как делать записи в дневник, которые никто никогда кроме их автора не увидит.

— Видишь ли, в нашем городе нет ни музея, ни художественной галереи, — ответила я, — поэтому мы не сможем показать свои работы широкой публике, даже если захотим.

— Ты ошибаешься, — возразил Зеки. — Например, в Мемфисе есть художники-граффитисты, так они любое пространство превращают в галерею. Забираются, допустим, на какой-нибудь дом, наносят на стену свой тег и сматываются, прежде чем кто-нибудь успеет их засечь. И это довольно круто. Иногда тег держится долгое время, если городу лень его закрашивать или смывать.

— Но я не умею рисовать граффити, — заметила я.

— Я тоже не умею, но мы ведь можем сделать что-нибудь похожее, так? У нас есть копир, верно? Мы можем заранее изготовить тег и уже потом его где-нибудь прикрепить. Выйдет быстрее, да и поймать нас будет сложнее.

— А зачем нас кому-то ловить? — спрашиваю. — Неужели вешать плакаты на стены противозаконно?

— Не знаю. Может, это серая в юридическом смысле зона. Хотя, если такое художество можно быстро убрать, то, наверное, нет. Но если честно, лучше, чтобы нас никто не видел.

— Так… погоди… ты уже не хочешь, чтобы кто-то знал, что художники — это мы?

— Пожалуй, не хочу. Только ты и я. Никто другой никогда не узнает. Мы развесим эти свои рисунки, может даже по всему городу, а люди будут ходить и интересоваться: «И кто это нарисовал эту крутую хреновину?», а мы такие: «Вау, не знаю, но это реально круто», потом отойдем в сторону, насвистывая, типа руки в брюки.

— Ладно, — согласилась я наконец, так до конца и не поняв его мысль. — Пожалуй, ты прав.

— В общем, нам нужен тег.

— А что он должен собой представлять?

— Что-нибудь, что хрен разберешь. Что-нибудь сверхъестественное. Типа загадки или головоломки, которую никто не в состоянии разгадать. Такое, чтоб у всех крышу посносило.

— А как мы этого добьемся? — спросила я.

— Ты же писательница, так? — ответил вопросом на вопрос Зеки, улыбаясь и начиная дрожать от возбуждения. — Ты напишешь что-нибудь по-настоящему странное, затем я это проиллюстрирую. Мы сделаем, допустим, двадцать копий. И развесим их в городе.

— И что мне написать? — спросила я, все еще не врубаясь.

— Да что хочешь! Что-нибудь по-настоящему странное и непонятное. Типа того, что это вроде ничего не значит, но в то же время кое-что значит.

— Звучит сурово, — признала я.

— Вовсе нет, — возразил Зеки, приходя в крайнее возбуждение. Глаза его поблескивали, как у мультяшного персонажа, и были такими черными, что зрачки, казалось, искрятся. — Не парься. Просто напиши что-нибудь.

— Не могу. — Я чувствовала, что не разделяю в должной мере его энтузиазма и потому от меня нет толка. — Не могу я просто взять и что-нибудь написать.

— Нет, можешь, — сказал Зеки. — Ты изумительная писательница. Просто напиши здесь… — он схватил лист бумаги и положил его передо мной. — Первое, что придет тебе в голову.

— Про что? — спросила я, уже чуть не плача.

— Про Коулфилд. Про этот город. Про свою жизнь. Про своего тупого долбаного папашу. Да про что хочешь.

Я взяла карандаш и сделала глубокий вдох, будто пытаясь втянуть в себя все слова английского языка до единого. Принялась постукивать грифелем по бумаге, оставляя на ней крошечные точки. Стук-постук — продолжала я постукивать по бумаге. Я пыталась. Думала о солнце, о том, как ярко оно светит на улице, о том, каким жарким становится мир, и о том, что скоро мир перегреется и мы все погибнем. Но не об этом мне хотелось рассказать. Я думала про свою сводную сестру Фрэнсис и про то, что я могла бы приехать к ним в дом и подарить ей все свои молочные зубы, которые хранила в пластиковом пакетике. Думала про то, какой странный, кривой и маленький у Зеки рот. Думала про книгу, которую пишу, про девушку — гения преступного мира. Ее звали Эви Фастабенд. А свое тайное убежище, заброшенную лесную хибарку, она всегда называла «окраина». Когда она хотела совершить какое-нибудь преступление, она использовала это слово в качестве кодового названия. «Мне нужно поехать на окраину» — объявляла она, затем мчала на своем мотоцикле в лес, к ветхой лачуге, где хранила завернутый в старую футболку пистолет. «Окраина, — думала я. — Окраина, окраина, окраина».

И тогда я написала: «Окраина — это лачуги…» — и сделала еще один глубокий вдох (я вдруг поняла, что все это время не дышала). Предметы перед глазами стали расплываться. Зеки тронул меня за плечо.

— Ты в порядке? — спросил он, но я уже продолжила писать: «и в них живут золотоискатели».

Зеки заглянул поверх моего плеча в лист бумаги:

— А что… Довольно круто. Мне нравится, — сказал он.

«Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы», — написала я. В моей голове звучал тихий голос, и я записывала под его диктовку. И я знала, что этот тихий настойчивый голос не принадлежит ни Богу, ни какой-либо музе и вообще никому на свете, кроме меня самой. Это был мой голос. Мой и больше ничей, и я слышала его предельно четко. И он еще не закончил:

«Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели. Мы — беглецы, и закон по нам изголодался».

А потом голос умолк. Исчез, затих где-то глубоко внутри меня. И я не знала, вернется ли он когда-нибудь. Наконец я прочла то, что написала.

— Мы — беглецы, — сказала я Зеки, улыбаясь. На меня напал смех, похожий на икоту. — Мы — беглецы? — спросила я.

— И закон по нам изголодался, — ответил с улыбкой Зеки. В этих фразах не было ни малейшего смысла, они ничего не означали. Однако Зеки понял. А прочее было неважно.

Это было лучшим из того, что я к тому времени в своей жизни написала. Я сразу это поняла. И что ничего лучшего я уже не напишу. На мой слух это звучало совершенно.

Сидя на корточках на полу гаража, мы с Зеки произносили эти слова снова и снова, пока они не превратились в код. Код для обозначения всего, о чем мы когда-либо станем мечтать. Такой код, что, повстречайся мы снова лет через пятьдесят, достаточно будет его в точности воспроизвести, и мы сразу поймем. Поймем, кто мы такие.

— Можно тебя поцеловать? — спросил Зеки, и я подумала, что лучше бы он этого не спрашивал. И в то же время мне понравилось, что он это спросил, а не стал пользоваться ситуацией.

— Можно, — ответила я, и мы поцеловались, и я почувствовала крохотный кончик его языка на своих зубах, и от этого меня пробрала дрожь. И все время, что мы целовались, в моей голове крутилось: «Мы — беглецы, беглецы, беглецы», и я знала, что закон, каким бы он на хрен ни был, по нам изголодался.

Глава пятая

Мама должна вернуться в пять. Когда вернутся тройняшки — без понятия; впрочем, я могла рассчитывать, что вероятность их появления дома крайне мала, пока они нюхают клей или занимаются сексом с девушками на заброшенных фабриках. Ситуация напоминала часовую бомбу, готовую вот-вот взорваться, и мы должны были ее обезвредить, не зная, как это делается. А может, наоборот, мы сами закладывали бомбу. Кто знает. Я чувствовала только, что нечто стоит на кону, вот что я пытаюсь сказать. Мне хотелось и дальше целовать Зеки, однако с этим соперничало возбуждение, рожденное возможностью что-то создать. У нас были слова. Наш код. Окраина. Беглецы. Закон. Но нам предстояло придать всему этому привлекательный вид.

У Зеки имелись всякие крутые и дорогие художественные ручки и карандаши, типа «Пентел» и «Майкрон», а также японские кисточки для рисования, но я предпочла черный маркер «Крайола» и принялась за работу. На листе бумаги предстояло расположить множество слов, поэтому мне пришлось уменьшить размер букв, чтобы осталось место для Зекиных художеств, но в то же время я хотела, чтобы шрифт был достаточно жирным и эти слова легко читались. Заглядывая мне через плечо, Зеки шептал очередную букву (б…е…г…л), и мне нравилось ощущать его дыхание на шее, однако рука моя не теряла при этом твердости.

Когда я закончила, Зеки утащил лист (я даже не успела перечитать написанное) и взялся за работу со всеми своими карандашами, ручками и кисточками. Я понимала, что у него в голове сформировалась какая-то законченная картина, судя по тому, как уверенно двигалась его рука, пусть даже он не мог унять дрожь от страха что-нибудь испортить. Он начал с линий электропередач, протянувшихся над листом словно тонкие рубцы от шрамов, а когда к нему пришло ощущение масштаба, он нарисовал целый ряд красивых лачужек с провалившимися крышами. Нарисовал обломки горных пород, сгоревший автомобиль и стаю диких собак. Затем нарисовал четыре стоящие на открытом воздухе кровати, с изголовьями, напоминающими готические соборы, и множеством завернутых в простыни детей. Наконец он отпрянул от изображения, словно выдернул штепсель из розетки, и стал пристально его разглядывать. Я тоже пристально рассматривала то, как его рисунки сплелись с моими словами, и еще то, как два наших сознания объединились и превратились в единое целое. Затем, аккуратно, чтобы не задеть мои слова, Зеки склонился над бумагой и нарисовал две гигантских, отделенных от туловища руки с иссохшими и изломанными пальцами, которые, казалось, пылают, отбрасывая отблески по всему листу. Руки эти тянулись к лежащим в кроватях детям, однако висели в воздухе и никак не могли до них дотронуться.

— Ну вот, — произнес он наконец. — Готово.

— Серьезно? — спросила я, не вполне веря ни в себя, ни в нас.

— Не знаю, — признался Зеки. — Возможно.

— Мы сделали это, — сказала я, словно сама себе не веря, хотя это был всего лишь небольшой лист бумаги.

— Но никто не должен об этом знать, — напомнил мне Зеки. — Кроме тебя и меня.

— Окей, — согласилась я.

— Однако мы должны сделать кое-что, чтобы это действительно стало нашим, — сказал Зеки.