С этими словами он расстегнул молнию сумки с разными художественными принадлежностями и достал оттуда канцелярский ножик марки «Экс-Экто», при виде которого я немного напряглась и отодвинулась подальше от Зеки, задумчиво замершего с этим ножиком.
— Кровь, — произнес Зеки.
А что еще он мог сказать? Что у нас, двух глупых подростков, было, кроме текущей в нас крови?
— Кровь? — переспросила я. Я уже говорила, что плохо переношу прикосновения, тем более прикосновения острыми предметами.
— На листе бумаги, — продолжил Зеки. — Это же символично, так? Это же метафора? Слушай, а что такое метафора?
— Уж никак не кровь, — ответила я, хотя что я об этом знала?
— Кажется, ты права, — признал Зеки, потирая лезвие ножика пальцами.
— Ладно, уговорил, — ответила я, решив ему довериться.
Зеки прижал лезвие к кончику пальца, а я застыла, глядя, как его кожа сопротивляется нажиму. У меня закружилась голова. В итоге лезвие все-таки проткнуло кожу, Зеки выдохнул, и, собственно, за этим сперва ничего не последовало. Лишь секунду-другую спустя, как будто в результате чародейства или ловкого фокуса, на подушечке пальца выступила капелька крови. Зеки отложил ножик и принялся сжимать палец, пока кровь не закапала как следует.
— Теперь ты, — сказал он.
Я колебалась.
— Это не больно, — подбодрил он меня, и я поверила.
Взяла ножик, поднесла к среднему пальцу левой руки и вдавила лезвие острием в кожу. Однако то ли моя правая рука дрогнула, то ли я в последнюю секунду просто испугалась, но вышло так, что я полоснула лезвием по всему пальцу, из-за чего кровь потекла так обильно, что мне показалось — я сейчас отрублюсь.
— О, черт! — вскричал Зеки, на что я заметила:
— По-моему, я облажалась. — Но он тут же краем своей рубашки обернул мой палец, забыв про свой собственный. Крови было немного, меньше, чем почудилось вначале, но нам хватило, чтобы перепугаться. Все-таки мы были детьми и нам было страшно. Кровь продолжала течь, но я не знала, что с ней делать.
— Может, накапать ею на бумагу? — предположил Зеки.
Видя, что он сам не понимает, что делать, я тем не менее высвободила руку и принялась трясти ею над бумагой, словно просушивая после мытья, при этом капли крови разлетались во все стороны и оказались даже у меня на физиономии. Зеки приходилось с силой жать на свой палец, чтобы выдавить хоть чуть-чуть, и в конце концов несколько капель его крови упали на бумагу. Решив, что внесла достаточный вклад, я сунула палец в рот (на языке появился вкус железа), затем обмотала его краем своей рубашки.
Многочисленные пятнышки крови были похожи на необычайные созвездия, со странными символами и смыслами. Выглядело это очень красиво, как будто мы создали собственную вселенную.
— Надо дать бумаге просохнуть, — сказал Зеки самым будничным тоном, — потом наделаем копий.
Пока наше произведение сохло, мы сидели на полу пыльного захламленного гаража в окружении никому не нужных вещей. Мне следовало забинтовать палец, но не хотелось никуда идти. И Зеки спросил, можно ли ему еще раз меня поцеловать.
— У меня во рту вкус крови, — призналась я.
— Ничего страшного, — ответил он.
И я разрешила ему себя поцеловать. И уже тогда, в тот самый момент, я знала, что это по-настоящему важно. Знала, что буду мысленно отматывать всю свою жизнь назад до этого момента: мой палец кровоточит, я чувствую на своих губах одновременно прекрасные и некрасивые губы этого мальчика, и между нами — наше «произведение искусства». Знала, что это, вероятно, мне еще аукнется. Было классно.
Когда у нас заболели челюсти, мы вернулись в дом и надыбали в ванной несколько пластырей, чтобы как можно лучше меня «починить». По-хорошему следовало бы наложить швы, но я вскрыла свой палец настолько ювелирно, что мы решили, что под небольшим давлением пластыря рана сама затянется, как будто ничего и не случилось. Зеки вообще не нуждался в помощи, его ранка уже высохла, но небольшую повязку на своем пальце он все же соорудил. Я подумала, что, какие бы события ни произошли этим летом, он будет вспоминать меня как «ту, у которой шрам».
Мы вернулись в гараж и положили свое «произведение» на стекло копировального аппарата. Опустили крышку и, поколебавшись с секунду, одновременно нажали на кнопку «копировать». Аппарат зажужжал, заскрипел, и я подумала, что все, что он нам сейчас выдаст, это завитки черного дыма. Но нет, в лоток упала копия нашей картинки. Теперь у нас было два экземпляра. Наше произведение стало от этого как будто чуть менее особенным, хотя я могла и ошибаться. Может, наоборот, его сила от этого удвоилась. Что-то произошло, а остальное не имело значения. Мы осмотрели копию — она сильно отличалась от оригинала: кровь не такая насыщенная, по краям все немного размыто, чуть менее реалистично. Это не было столь же совершенно, как то, что мы создали вдвоем, но тоже неплохо. Просто нужно наделать побольше копий.
— Сколько копий? Десять? — спросил Зеки, машина загудела, и через некоторое время у нас было еще десять копий.
— Может, еще десять? — предложила я, и Зеки согласно кивнул.
Еще десять копий, и мы ощущали их вес. Нам показалось, что этого недостаточно.
— Еще пятьдесят? — спросил Зеки.
— Думаю, сто, — ответила я.
— Ладно, — сказал Зеки.
— Мы ведь в любой момент сможем еще напечатать, — сказала я, потому что на самом деле мне ужасно хотелось, чтобы прямо в тот момент у нас был целый миллион копий.
В общем, мы сделали еще сто копий. Теперь у нас имелось сто двадцать экземпляров этого странного «произведения». У меня возникали ассоциации с алхимией, а еще с метлами из «Фантазии»[6], то есть вроде как мир наконец дорос до вещей, которые нас волновали, и мы добились этого сами.
Покончив с копированием, мы снова укрыли «Ксерокс» и вернули на место хлам, который лежал на нем, чтобы никто не узнал про то, что мы здесь делали. Сложили все копии вместе и вернулись в дом. Зеки отсчитал шестьдесят копий себе и шестьдесят мне, и мы рассовали их по своим рюкзакам. Довольно скоро вернется мама. Братья тоже заявятся. И никто понятия не будет иметь, чем это мы тут занимались. «Наверное, сексом», — подумают мои идиоты-братья. Придурки. Они не узнают, что́ мы привнесли в этот мир.
— А как быть с оригиналом? — спросила я, держа его перед собой.
— Пусть он останется у тебя, — ответил Зеки, и это, возможно, было лучшее из того, что кто-либо когда-либо для меня сделал. Я надеялась, что так будет, мне не хотелось расставаться с оригиналом.
— Да, — продолжил Зеки. — Копир ведь у тебя, так? Поэтому ты и храни оригинал. Но будь осторожна. Не потеряй. Не дай никому его обнаружить. Никогда. До конца жизни ты должна будешь хранить его у себя, понимаешь?
— Согласна, — ответила я, и еще никогда в жизни не была так серьезна.
— Окраина — это лачуги, и в них живут золотоискатели, — сообщил мне Зеки.
— Мы — беглецы, — подхватила я с улыбкой, — и закон по нам изголодался.
А потом мы просто стояли в гостиной, не зная, что делать дальше. Мысленно мы вновь и вновь произносили эти слова, пока не запомнили их навсегда. Потом мы сидели, и слова эти сами собой в нас повторялись, пока не потеряли всякое значение, пока вновь не обрели какое-то значение и пока наконец не стали значить вообще все.
Ладно, допустим, мы сходили с ума. Мы целовались, и наши стыдливые мозги не смогли с этим справиться, поэтому мы придумали некую мантру, которая поможет разгадать тайны вселенной. Создали смысл там, где его не было. Но что это, если не искусство? По крайней мере, мне кажется, что это именно то искусство, которое я люблю, где одержимость одного человека заражает и преобразует других людей. Впрочем, в те времена у меня не было на этот счет никаких теорий. Только эти слова, детки в кроватках и протянувшиеся к ним огромные ручищи. Смыслу предстоит возникнуть позже.
Мама вернулась с четырьмя большими пиццами от «Твинс» — редкое для нас угощение; я видела, что она старается произвести на Зеки впечатление. Мне не хотелось говорить ей, что Зеки — из Мемфиса, то есть из настоящего города, и пиццей его не удивить. Но оказалось, что Зеки сам не свой до пиццы.
— Как поживает искусство? — спросила мама, быстрым и легким шагом пройдя на кухню.
— Прекрасно! — закричали мы одновременно и как-то преувеличенно громко.
Разумеется, мама думала, что на самом деле мы предварительно изучили то, как устроены наши тела, и от этой мысли меня затошнило. Но мама только кивнула. Было это довольно странно. До развода она вела себя строго; тройняшки постоянно бесились, а мама пыталась держать их в узде. И терпеть не могла, когда кто-то усложнял ей жизнь или подкидывал забот, и вечно закатывала глаза — какие же, мол, ее окружают тупицы. Она писала памятки, в которые никто, кроме нее, не заглядывал. Часто хмурилась. Я ее немного побаивалась, хотя знала, что она меня любит. Развод дался ей очень тяжело, но все же, по-видимому, принес облегчение: раз уж это скверное событие в конце концов произошло, больше не нужно было его опасаться. Мама расслабилась. Даже если тройняшки спалят ресторан «Дэйри Куин»[7], это не ее проблема. Если я пригласила в наш дом какого-то странного мальчишку и целуюсь с ним взасос, то кто она такая, чтобы вмешиваться? Мы ели пиццу в будний день! Моя мама — самая классная мама в Коулфилде!
Один из другим, словно копии в лоток «Ксерокса», в дом ввалились мои уставшие братья, причем от каждого воняло травкой и фритюром для картофеля. Мы им сказали про пиццу, но они в ответ лишь хмыкнули и исчезли в своей общей комнате. Не могу описать запах, который там стоял!
Мама положила пиццу в духовку, чтобы та не остыла, а мы с Зеки начали накрывать на стол.
— Что у тебя с рукой? — спросила меня мама.
— А что не так? — ответила я вопросом на вопрос, с грохотом роняя вилку на стол.