Не встретиться, не разминуться — страница 11 из 26

— Что мать сказала? — откуда-то ворвался голос Тони.

— Спросила, где я, — как бы возвращаясь, спокойно сказал он.

— А ты что?

— Сказал, у приятеля на дне рождения, — его удивили спокойные хозяйственные движения Тони, с которыми она натягивала на розовый наперник подушки свежую наволочку.

— Значит, у меня сегодня день рождения? — хлопнула она ладонями по подушке. — А что ты мне подаришь? — весело спросила.

Ее деловитость, все, рассчитанное как бы без него, за него, вызвали вдруг озлобление.

— Как бы ребеночка не подарил, — сказал он нарочито грубо. — Что тогда?

— Поженимся. У нас будет красивый сын.

— Не хочу. Сыновей убивают.

— Не всех же.

— Ну и что? Я вот как убитый для своих. Не можем найти друг друга! — искренне вырвалось у него…

Было уже далеко за полночь, а они еще не спали. Тоня включила ночник. Лежали, разговаривали.

— Хочешь, врубим «видик». Есть английская кассета про жизнь миллионеров. Красиво и смешно, — предложила Тоня.

— Не хочу… Не могу смотреть… У нас своих миллионеров хватает… Все какое-то ненастоящее, как мираж… Пестрое, не поймешь, кто друг, кто враг… — вздохнул он.

— Так нельзя, Алешенька. Здесь другая жизнь, наша, для всех. И хватит тебе спотыкаться обо все. Так можно с ума сойти. Надо при-спо-со-бить-ся, — Тоня в ритм слову постукивала его пальцем по лбу.

— Ладно, давай приспосабливаться, — он перегнулся через Тоню и погасил свет.

14

Странное письмо из Таганрога, потянувшее в дальнейшем из тугого клубка трагическую нить с вплетением многих судеб, Петр Федорович получил утром в субботу.

Созрели предосенние умиротворяющие безветренные дни, когда вот-вот паутина бабьего лета мягко зацепит тебя по лицу. Жались к земле по утрам туманы; пока не всплывет повыше теплое солнце, они оставались в ложбинах, медленно перетекали в низинах полого падавшего с угоров шоссе и стлались по желтевшим кукурузным полям, иногда вползали в город со стороны аэродрома.

Петр Федорович не был грибником, но любил в такую пору доехать троллейбусом до последней остановки у кольцевой дороги, по большой дренажной трубе перебираться на тропу, пробитую в жестких кустах багряного шиповника, и километра три брести до леса. Там, выбрав солнечную сторону, посидеть на пне или коряге и, вдыхая первую прель оголявшегося бора, слушать, как перекликаются грибники, там он о чем-нибудь думал и ждал, пока знакомая уже по здешним местам немолодая женщина в синих шерстяных спортивных брюках, заправленных в красные резиновые сапоги, в мягкой куртке, простеганной большими пузырящимися квадратами, выйдет из-за деревьев, держа в потемневших, липких от маслят пальцах нож и отяжелевшее пластмассовое ведро. Она показывала ему свой «улов» — это была не жадность, а радость жизни, а он с видом знатока, втянув носом свежую грибную сырость, хвалил и получал шутливое приглашение отведать «с лучком и со сметанкой». И случалось, тут же просыпался аппетит. И когда женщина скрывалась за мыском сосняка, Петр Федорович доставал из кармана плаща бутерброд с колбасой или сыром и с ощущением молодости и здоровья съедал его…

В эту субботу настроение идти туда было сбито письмом из Таганрога — корчившийся старческий почерк на выдранном из школьной тетради листке в клеточку: «Уважаемый товарищ Силаков! Не сразу разыскал ваш адрес, да и нужды в этом прежде не испытывал. Но мой товарищ по войне, бывший радист Хоруженко Иван Мефодиевич, прислал местную областную газету с материалами про торжества в Городе, где состоялось открытие памятника его защитникам и освободителям. И снова как обожгло, горло обида перехватила: торжествовали, да не все. Не было тех, кто тоже заслужил находиться среди почетных гостей у памятника, тех, которые не сдали Город, как считаете Вы и другие. Мы не позволили немцам сообщить тогда, что он в их руках. Но те люди — герои августа сорок второго года не признаны. Прочитал я Ваше интервью и хочу спросить: зачем же теперь на страницах газет и книг отдавать врагу этот Город, его землю, во глубине которой кровь его защитников? В Вашем интервью ложь. Ею Вы как бы обрекаете людей на вторую, но бесславную смерть. Бабанов Павел Григорьевич, бывший командир и начштаба 1-го СБОНа (сводный батальон особого назначения), который сломал синюю стрелку на немецких картах, не дал ей продвинуться там, где СБОН держал оборону».

Дочитав, Петр Федорович положил очки поверх письма и долго смотрел на него, словно там могли проступить еще какие-то слова, затем, хмурясь от оскорбительных строк, еще раз перечитал их, ощущая, как, сбившись с ритма, заторопилось сердце. Он достал из тумбочки валокордин, накапал в рюмочку и, залив сразу замутневшей водой, кривясь, выпил.

Удивление, гнев, обида, что незаслуженно обвинили во лжи, не давали покоя. В конце концов можно бы и плюнуть на это письмо, бросить его в мусорное ведро — экая печаль: какой-то там Бабанов из Таганрога, да плевать мне на тебя, мало ли вас, строчкогонов! Но что-то зацепило, обозлило, и Петр Федорович никак не мог отойти. «Нет, любезный Павел Григорьевич Бабанов, вы и не предполагали, на кого нарветесь! — злорадно подумал Петр Федорович. — Тут у вас сорвалось! Писали на арапа, просто как одному из тысяч участников обороны Города, а нарвались на участника особого!» — И мысль эта как-то успокоила. Петр Федорович обмяк, рот потянуло судорожной зевотой.

Вообще в последнее время с Петром Федоровичем происходило непонятное. Умевший и любивший засиживаться за полночь с книгой ли, с газетой, со своими думами один на один, когда вокруг тишина и покой, теперь он с каким-то странным нетерпением торопил время, — скорей бы сумерки, вечер, ближе к ночи, чтоб в постель — и заснуть. Не потому, что морил сон. Хотелось как бы отделиться от всего, исчезнуть для себя, уйти в глубину, где ни звука, ни просвета, спать, словно вдохнув наркоза. И едва ложился, радовался мысли, что он на пороге желанного небытия. Утром просыпался с сожалением, пробуждение означало конец сладостной глухоты и немоты, возвращение оттуда, где нет ничего из яви, нет воспоминаний, а приход дня — это опять долгое ожидание той радостной минуты, когда за окном снова стемнеет, можно снять протез — чужую лишнюю руку с мертвыми восковыми неподвижными пальцами, огромная тень от которых угрожающе-скрюченно отпечатывалась на стене, — и, натянув до подбородка одеяло, смежить веки. Но иногда его пугали это блаженство отсутствования, беспамятство: «Что со мной? — думал он. — Как старческое ожидание смерти». Испуг, однако, был краток. Каждый день Петр Федорович торопил приход ночи и вновь просыпался с сожалением. «Наверное, таково требование организма, — успокаивал себя Петр Федорович. — Устало тело, устали душа и разум. Пройдет», — философски заключал он.

Недоуменное раздражение от письма осело. И думал он уже жестче, спокойнее. Этот хромой Хоруженко, заявившийся тогда в гостиницу, плюгавенький, похожий на пьянчужку, может, и вовсе проходимец. Сунул под нос какую-то цидулку замызганную, без госпитального штампа и печати. Таких немало объявилось, новоявленных ветеранов. Вот и защитника нашел, какого-то Бабанова из Таганрога… Во-первых, что это за 1-й СБОН, был ли у нас такой тогда, во-вторых, имелся ли в нем начштаба Бабанов Павел Григорьевич?.. Ишь ты, публицист какой: «…зачем отдавать врагу теперь на страницах газет и книг Город»… Что значит «Город не был сдан»?.. Экая чушь!.. И кому сообщает — мне!..

Петр Федорович полистал книгу Уфимцева, отыскивая нужное место. Вот оно: «Огромный промышленный Город лежал по бокам сильной судоходной реки. Он разросся не в глубь суши, а вдоль речных берегов… Шли кровавые уличные бои. Превосходство у немцев было многократное, в танках и авиации — полное. Я, как командующий Оборонительным районом, понимал, что противник вот-вот расчленит нашу оборону, слабевшую с каждым днем, не получавшую подкрепления, переправится через реку на юге и севере и замкнет нас. Люди были измотаны многосуточными боями, полуголодным существованием. Наступило время единственного разумного решения — уйти из Города, увести еще боеспособные части, спасти их. После долгих сомнений я сообщил в штаб фронта. Ответа не было долго. Видимо, и там раздумывали, ждали согласия Ставки. Получил его на следующий день. Мой первый заместитель, полковник Губанов, уже несколько суток находился в частях, выдвинутых далеко на запад. Они держали оборону там, где река крутым изгибом уходила в степь, а затем возвращалась в черту Города. Здесь стало особенно сложно — ровное место, простор для немецких танков. В самом Городе противник с ходу прошел территорию завода «Сельмаш». Я приказал Губанову послать туда какой-нибудь батальон, а самому организовать вывод со всего участка артиллерии, пригодной техники, вывезти боеприпасы… В сорок четвертом году Губанов погиб: снаряд самоходки накрыл его машину на переправе… О том, что Город будет сдан, я как командующий должен был известить обком партии. Находился он в центральной части Города, километрах в 10–12. Я распорядился отрядить туда офицера с пакетом…»


…Резервная рота только числилась таковой. Вымотанная, выбитая на две трети, оглохшая от грохота в уличных боях, она как бы обретала слух, выхаркивала гарь, прозревала, ослепшая от чада, дыма, бессонья, — первые сутки обмывалась, ела горячее варево, спала в полуразрушенном здании бывшей МТС в пяти километрах от Города, выведенная в ближний тыл на двухдневный отдых из безумия трехнедельных гибельных боев, когда кровь сливалась с цветом кирпичного крошева рухнувших домов, а цвет лиц и рук шел в масть с дымами пожаров, въевшихся в небо.

В каморке с цементным полом, где прежде находилась инструментальная, старые деревянные стеллажи пахли промасленным железом, — наборами гаечных ключей, сверл, резцов. Здесь и устроились командир роты двадцатилетний лейтенант Силаков и его телефонист. На войне любой уголок покоя обживается быстро, неизвестно насколько судьба разрешит такую вольность, как ежедневное умывание или свободный сон в одних подштанниках, когда солдат, прежде чем заснуть, успевает блаженно, по-домашнему пошевелить пальцами ног или почесать голой, жесткой, как наждак, пяткой другую ногу…