— Ты что, не можешь себе сумку купить?
— Какая разница! — отмахнулся.
— Делай, что хочешь, ходи в чем угодно, — кивнула на его комбинезон. — Но не до смешного.
— Смешно? — он поднял до уровня ее лица авоську, чувствуя, как напряглись мышцы. — Смейся…
Как-то в очередной раз оставшись у нее, сидел на кухне, нарезал на дощечке кубиками картофелины, отваренные в мундире, соленые огурцы и докторскую колбасу, Тоня обдирала с яиц скорлупу — готовили салат-оливье, его любимое кушанье.
— Подставь бадью. Где майонез?
— Неужели ты все это съешь? — смеялась Тоня, глядя, как он ссыпает все с дощечки в большую эмалированную кастрюлю. — Мы с мамой столько салата делаем, когда гости, человек пять-шесть.
— Могу и ведро.
— Тебя легче убить, чем прокормить.
— Пробовали…
За завтраком она вдруг спросила:
— Когда у тебя день рождения?
— Уже отметил, когда лежал в госпитале.
— Родители что-нибудь подарили?
— Угу, — кивнул он, жуя. — Майонезу маловато… Подарили… Всякое там…
Она внезапно поднялась, вышла в другую комнату, он слышал, как скрипнула дверца шкафа.
Тоня вернулась.
— Это тебе, — она держала за ремешок черную сумочку размером с книгу.
Он знал такие — со множеством «молний», разнимавшиеся настолько, что кабана уместить можно.
— Где купила?
— Давно еще. На чеки. Японская.
— Зачем? Это же мужская.
— Понравилась. Красивая. Вот и купила.
— Я не возьму.
Тоня встала, подошла сзади, обняла его за шею, прижалась лицом и, щекоча теплым дыханием, зашептала в ухо:
— Возьми, возьми, возьми… Обижусь, обижусь, обижусь, родненький.
От этого слова почему-то дернуло. Но сдержался, только приподнял голову, освобождаясь из петли ее обнаженных теплых рук, однако Тоня притиснулась сильнее.
— Хорошо, спасибо, — буркнул он…
С черной сумочкой через плечо он шел в магазин-салон для инвалидов Отечественной войны. Шел впервые. С неохотой, с робостью человека, не знающего языка людей, с которыми пригласили общаться.
— Алеша! — окликнул кто-то.
Он обернулся. Доктор Гольцев! Вовкин отец! «Вот это ни к чему», — успел подумать.
— Ну здравствуй, — Гольцев протянул руку. — С возвращением! Хорошо выглядишь.
— Спасибо…
Оба умолкли. Алеша предчувствовал такую паузу обоюдной неловкости и решил: «Пусть выкручивается, раз уж остановил меня… Не дурак же, понимал, что толковать будет не о чем».
— Работаешь? Учишься?
— Нет еще. — «Знает же от папы, что не работаю и не учусь… Чего спрашивать?.. А Вовка здорово похож на него. И голос какой-то шершавый, и большие уши врастопырку… Папа говорил, что хирург он сильный…»
— Ну правильно, отдохни, успеешь, — как бы посоветовал доктор Гольцев. — Ты бы зашел, Алеша, — осторожно начал он. — Вы же учились с Вовой вместе, сидели за одной партой. И потом… Ты же знаешь его состояние.
— А что я могу сделать?
— Помоги нам… Мы теряем сына… Он совершенно не выходит из дому, лежит…
— Какой я тут помощник? — Алеше хотелось скорее закончить этот разговор.
— Разве вам не о чем поговорить? — у доктора Гольцева что-то хлюпнуло в горле.
— Ладно, как-нибудь зайду, — сказал Алеша.
— Жестокий ты стал, — доктор Гольцев погладил себя по редеюшим волосам.
— Уехать ему надо отсюда, — Алеша перебросил сумочку на другое плечо откровенно нетерпеливым движением — так смотрят на часы, намекая собеседнику, что разговор затянулся.
— До свидания, — руки доктор Гольцев не подал, одернул между пуговиц пиджак и быстро зашагал прочь…
Алеша не был готов к встрече, забыл, что она может произойти, и сейчас старался успокоить себя: «Что я мог… Ну, пожалуется папе, что я груб… А то и не захочет об этом… Темочка-то деликатная… А что я должен был? Ох и ах, жалко Вовочку… Зайти, конечно, надо будет… — и он подумал: В общем-то хорошо, разговор состоялся, и теперь все позади»…
В магазине-салоне из пяти неоновых трубок горели две, дневной свет почти не проникал сквозь вылинявшие кремовые полотнища на окнах. Удивило скопище людей — пожилые и старые, мужчины и женщины… Сперва Алеша опешил: не знал, зачем все это, ради чего?! Тот же лоток яиц, майонез, брикетик масла, кусок вареной колбасы можно купить в ближайшем к дому гастрономе, пожалуй, даже побыстрее. Бессмыслица какая-то!..
Процедура получения продуктов оказалась сложной: сперва выстоять очередь к конторке, за которой здоровенная молодка в замызганном халате доставала из ящичка персональные карточки, отмечала в них, кто что станет брать, тут же на клочке бумаги выписывала. Стоял галдеж: кто-то требовал еще раз взвесить ножки для холодца, кто-то просил поменять пакет с мясом, кто-то захотел, чтоб килограмм конфет расфасовали по трем кулькам. На этих людей, задерживавших движение, раздраженно набрасывались, шикали те, кто потом, приблизившись к прилавку, морочил голову продавщицам подобными и другими требованиями и просьбами. И опять — уже на них — шумели задние…
Его поразило: старики и старухи, инвалиды Отечественной войны, их жены, вдовы, но что произошло с ними?! Почему задирают друг друга, оскорбляют? Опустились, озлоблены, агрессивны!.. Неужели это они — молодые, веселые, отчаянные в касках и пилотках, лихо сдвинутых кубанках, с медалями и орденами, нашивками за ранения, симпатичные тоненькие девчонки-санинструкторши и поварихи из артдивизиона, — которых он видел на фотографиях у деда?..
Ему не пришло на ум, что и тогда они были не все одинаковыми, ангелами, что воевали и трусливые, и хитрые, и недобрые, и изворотливые, и скупые, и неряхи, и наглые. Но война на какой-то срок просто затолкала мерзкое и темное в невидимую глубину душ, потому что ей нужна была честность, совесть, надежность; она внушила: если ты сегодня подведешь, не выручишь, струсишь, завтра сам можешь оказаться в нужде, ждать и молить о помощи соокопника, у которого так же вымокли в болоте ватные брюки, так же приморожены ноги и с которым хорошо лечь для обогрева спина к спине, подстелив на лапник твою шинель и накрывшись его…
— Молодой человек, вы за кем стойте? — услышал Алеша прерывающийся хриплый голос. — Что-то я вас здесь не видел, — пожилой человек с засаленными матерчатыми орденскими планками на пиджаке строго смотрел на него.
— Я за этой женщиной.
— Он за мной, — подтвердила толстая женщина в зеленой вязаной кофте, пузырившейся на локтях.
Но из конца очереди уже понеслось:
— Почему пускаете?
— Эй, парень, совесть надо иметь!
— Все они теперь, бугаи, норовят так!
— Да стоял он!..
Алеша почувствовал, как от этой перебранки, несправедливости внутри начало что-то злобно и гадливо дрожать, хотелось все и всех обматерить и уйти. Но дома, понимал он, придется что-то объяснять, выдержать жалеюще-смущенный взгляд отца: «Не надо туда ходить, сынок, обойдемся…»
И тут из подсобки вышел мужчина с каким-то ветеранским значком на лацкане.
— Молодой человек, — подошел он к Алеше, — это магазин для инвалидов войны.
— Я знаю, — тихо ответил Алеша, ощущая, как очередь прислушалась вдруг к их разговору.
— Вы за кого получаете? Фамилия?
— Силаков.
— За деда, значит? Все равно надо стать в очередь.
— Он стоит за мной, товарищ Кононов. Чего набросились на парня? А если дед его не в состоянии прийти? — сказала женщина в зеленой кофте. — Вы бы лучше, как член совета ветеранов, сходили в торг, там пошумели. Почему в Красноказачьем районе мясо как мясо, а нам кости возят? Там и печенку на прошлой неделе давали, рыбу свежую завезли, а нам мороженую.
Очередь загалдела, об Алеше забыли, переключились на товарища Кононова. Тем временем Алеша придвинулся к конторке.
— Номер? — спросила деваха в халате.
— Вот, — он протянул новенький пропуск.
Она порылась в картотеке, нашла еще не измятую чистенькую карточку.
— Силаков Алексей Юрьевич? Ты что же, не за деда берешь?
— За себя, — спокойно сказал Алеша.
Она поняла, поднялась, здоровенная, плотная, крикнула:
— Эй, люди, парень-то за себя берет, «афганец» он. И не балобоньте, работать мешаете.
Кто-то все же сварливо сказал:
— Мы тридцать лет ждали льгот, а им сразу.
— Что выписывать? — спросила деваха.
— Не знаю, — растерялся Алеша. — Что там положено?
— Мясо, сгущенка, гречка, кофе, сыр, консерва-лосось, кукурузное масло…
— Валяй подряд, — осмелев, махнул он рукой…
Потом с талончиком Алеша стоял к прилавку. И те же люди, обозленно наскакивавшие на него, уже притихшие, поглядывали сочувственно, женщины старались помочь уложить продукты в сумку. И какая-то с распатлавшимися седыми волосами, тяжело и часто дыша, сказала ему, будто товарке:
— Завтра должен быть изюм, кажется, импортный, без косточек, и бананы.
Он кивнул благодарно и заторопился к двери. Скорей бы отсюда, из этого страшного музея! И тут вошел парень, и сразу заулыбался навстречу:
— Алеха! Силаков! Ты, что ли?!
— Сашок-Посошок! — узнал Алеша бывшего одноклассника, до восьмого учились вместе, потом тот переехал в другой район города, последний раз виделись на призывном пункте.
— И ты сюда попал? — понимающе весело воскликнул Посошок. — Вот где теперь встречаемся! — смеялся он, видимо, привыкший уже к магазину, к положению равного среди стариков-инвалидов, к этим смолоду, как он и многие его ровесники, избитым, переломанным, а ныне ворчливым, быстро озлобляющимся людям, чьи увечья, культи, шрамы, протезы прикрыты одеждой. — Если не спешишь, покалякаем.
— Давай! — Алеша прошел в другой, пустой конец зала, где стоял столик и три кресла. Сел, вытянул искалеченную ногу. Жал протез, нога болела от долгого стояния, но от встречи с Сашкой Прокопьевым — Посошком, с которым и дружбы-то особой не водил, душа отмокла.
Он издали окинул взглядом лица людей, желто-серые от белого жесткого света, выкрасившего на срезах колбасу в витринах-холодильниках в трупно-синюшный цвет. Алеша видел, как Посошок непринужденно, почти панибратски, свободно, улыбаясь, болтал со стариками и старухами, как они отвечали ему, словно сверстнику, уже признанному тут, как товарищу по судьбе.