Не встретиться, не разминуться — страница 15 из 26

— Ну все, отоварил, — наконец подошел Посошок, прислонив к стене сумки, рухнул в кресло. — Значит, и ты оттуда?

— Да, Сашок.

— Давно?

— Не очень… А ты?

— Уже полгода… Куда тебя долбануло?

Алеша подтянул штанину.

— Ясно… Высоко?

— Почти всю стопу отгрызли… А тебя?

— В брюхо… Под Кандагаром… А ты?

— Кишлак Малам-Гулям… Десантник?

— Нет, Алеха, сапер.

— Ошибся?

— Чуток, — засмеялся Посошок. — Работаешь, учишься?

— Еще гуляю. А ты?

— У бати в гараже завода «Рембыттехника». Батя там механиком. Я пока по ходовой… Там видно будет… Где бываешь?

— Нигде.

— Мы тут сбились в свою кучу, ребята-«афганцы», объединились. При ДК торгашей, возле кинотеатра «Салют», знаешь?

— И чем занимаетесь?

— Пока устав вырабатываем… Намечаем мероприятия. Ну что, отвалили? — Посошок поднялся. — Я на колесах, подкину.

— Собственная?

— Батина, по доверенности езжу…

Они вышли. У бровки стояла «Лада».

— Дай попробовать, Посошок, — нерешительно попросил Алеша. — У меня права есть. Я ведь и «броню»[2] гонял, и «УАЗ», и «двадцатьчетверку».

— А нога? — засомневался Посошок.

— Я попробую… осторожно.

— Не «поцелуемся» с кем-нибудь?.. Ладно, зажигай, — он протянул ключи.

Алеша поставил раненую ногу на педаль, от неуверенности и напряжения нервно задергалось под коленкой. Он завел двигатель, включил первую и стал медленно отпускать сцепление. И все-таки машину дернуло. Потом пошла мягче, проехали метров тридцать. Надо было воткнуть вторую, но нога плохо чувствовала педаль. Он взмок, по шее текло, пиджак был тесен, мешал.

— Нет, Посошок, боюсь, — сказал Алеша, паркуясь.

— Пойдет у тебя, Алеха, вижу. Надо потренироваться, — подбодрил Посошок, быстро с облегчением пересаживаясь за баранку. — Есть у меня знакомый инструктор в ДОСААФе. За полтинник он с тобой по вечерам месячишко поездит на учебной. И восстановишься, вот увидишь…

Алеша ничего не ответил.

17

Когда Юрий Петрович пришел домой, надел шлепанцы, облачился в старую фланелевую ковбойку, в которой пуговицы едва держались в петлях, Екатерина Сергеевна спросила:

— Будем обедать или подождем Алешу?

— Давай подождем… Я сегодня лягу в столовой, чтоб тебя не разбудить, мне завтра рано вставать, до пятиминутки главный зачем-то собирает. — Юрий Петрович знал странность жены: грохот ли на улице, телевизор ли орет, — будет спать, не слышит. Но если он, лежа рядом, шевельнется, а то встанет тихонько пойти попить воды (случалось, когда переест на ночь, особенно острого), Екатерина Сергеевна схватывалась от малейшего шороха: «Ты куда? — садилась, терла ладонями глаза, отводила сбившиеся на лоб пряди. — Лежи, я принесу…»

Вскоре пришел Алеша. Сели обедать, и тут зазвонил телефон.

Трубку сняла Екатерина Сергеевна.

— Здравствуйте! Мне Алеху, — попросил мужской голос.

— Сейчас… Тебя, Алеша.

— Слушаю, — он взял трубку.

— Алеха? Я от Сашки Панкратьева, инструктор. Ты поездить хотел?

— Да.

— Условия знаешь?

— Да.

— Давай в субботу к шести вечера. Автошкола возле политехнического. Спросишь Виталика. Привет…

— Кто это, Алешенька? — осторожно спросил Юрий Петрович.

— В учебке вместе потели, — он опустил голову, чтоб избежать дальнейших расспросов.

Родители переглянулись.

С расспросами он вообще покончил сразу. Одних обрывал, от других старался ускользнуть в иную тему. И родителей не пожалел, коротко изложил, что и как было, что с ним произошло, понимая, — необходимо, и завершил мягко-просительно, но как захлопнул наглухо дверь: «Папа, все это неинтересно. Главное ты знаешь. Эмоции сочинишь сам. Не могу я это расписывать. Не обижайтесь». Конечно, обиделись, притихли, у Екатерины Сергеевны проблеснула слеза, отвернулась. Но Алеша считал: через это надо пройти, перешагнуть, иначе конца сочувственным и утешительным разговорам не будет. И не обвинишь отца с матерью, не праздное любопытство. От выпытывающих взглядов и слов его порой мутило: домашние, соседи, его знакомые, знакомые родителей, школьные учителя, которых иногда встречал на улице или в булочной (школа была недалеко от дома). И всякий раз повторяй, повторяй, вспоминай, нового, чужого не придумаешь, а от своего, недавнего, едва отходить начал… Единственный, с кем можно, — дед. Сечет все с полунамека, спрашивает как бы между делом, не настырничает, не охает, не ахает, только кивает понятливо… Дед!.. Вот у кого можно отломить полста, чтоб заплатить инструктору! Из своей пенсии, которую отдавал в семью, трогать не хотел. Мама, конечно, заулыбалась бы, дала бы, но вокруг пойдет такой радостный крутеж от того, что мальчик возвращается к нормальным интересам, к жизни; возникнут беседы, проекты, теории. Папа начнет философствовать, одобряя, и всё — лишь бы угодить, лишь бы мальчик ощутил, как его любят, сочувствуют… А дело-то пустяк, как отстрелянная гильза…

18

Каждый месяц двенадцатого числа Петру Федоровичу приносили пенсию. В этот раз в замочной скважине торчала записочка: «Приносила, не было дома. Для вас есть з/бандероль, зайдите на почту».

«Что за бандероль? Да еще заказная…», — гадал он, идя на почту. Никакой переписки ни с кем не вел, разве что три-четыре открытки отправлял к праздникам.

Получив пенсию, пошел в сортировку за бандеролью. Она оказалась из Таганрога от Бабанова.

Дома, не сняв туфель, что с ним почти не случалось, Петр Федорович поспешил в комнату, разодрал оберточную упаковку и извлек толстую пачку бумаг, через два интервала забитых машинописью. Сверху скрепкой была прихвачена записка от руки: «Уважаемый тов. Силаков! Пишет Вам сын Бабанова Павла Григорьевича. Отец в больнице, ответить Вам не смог. Когда выйдет, да и выйдет ли вообще — не известно. На Ваше письмо с требованием доказательств могу содействовать лишь одним: посылаю рукопись отцовской книги — литературная запись сделана нашим местным журналистом. Отец трижды пытался ее издать в разных издательствах в Москве, но ему заворачивали: такие события, мол, не подтверждаются рецензентами — военными историками… Захотите — разбирайтесь сами. В этом случае помощь Вам сможет оказать, если пожелает, бывший комиссар 1-го СБОНа Лущак Андрей Захарович. Он живет в Киеве. Посылаю его адрес. А нас, пожалуйста, оставьте в покое. Отец и так остаток здоровья и жизни убил на эту затею. В 1970 году писал маршалу Гречко, в 1973-м — Брежневу, но все отфутболивалось вниз — к военным историкам, а те — свое: «не подтвердилось». Так всем удобней. С уважением С. Бабанов».

Каким-то неосознанно протестующим движением Петр Федорович отодвинул рукопись. «Зачем мне все это знать?.. Какого черта?.. За свою адвокатскую жизнь я начитался столько бумаг: уверения, мольбы, клятвы. Наслушался столько исповедей со слезой в голосе. А в судебном заседании все это оказывалось эмоциями, фикцией, маниакальными видениями истощенного или изощренного ума… И сейчас ему опять, словно на прочтение и подпись, подсовывают какие-то бумаги какие-то просители, бумаги, от которых никому никакого проку…»

19

— Я верну, дед, спасибо, — Алеша сунул две двадцатипятирублевки в карман.

— Когда?

— С первой получки.

— Дожить бы, — хмыкнул Петр Федорович.

— Брось, дед, не напускай строгость. Ты бы и так дал, я ж тебя знаю.

— Ну, может, и дал бы… Смотря на что… Ходил за продуктами?

— Ходил. Насмотрелся, — Алеша петлями через руку наматывал шнур пылесоса. — Не думал, что такое кино у нас еще увидишь! — он понес в кладовку пылесос, остановился в дверях. — Таких же мало осталось, дед! А во что они превратились?! В норы позалезали, не живут, а доживают… Крохоборы какие-то… Кто превратил их в таких?

— Жизнь.

— Нет, так не может быть…

— Хотел бы посмотреть, каким ты будешь в нашем возрасте…

Алеша говорил «они», «их», как бы выводя Петра Федоровича из того круга, защищая его перед собой; он не мог допустить, что его дед такой же, когда приходит в тот клятый магазин-салон.

— Я не знаю, каким буду. Но протестовать только в анекдотах да и то шепотом не стану. И этого, — он шевельнул раненой ногой, — нашим покойничкам, четырежды героям, не прощу… Тебе руку отхрякали на какой войне? То-то! А ордена не носишь. Почему? Обесценили их, — он захлопнул дверь кладовки, сбросил тельняшку и ушел в ванную…

«Дай-то бог, чтоб сбылось, чтоб тебя не приспособили», — вслушиваясь, как гудит газовая колонка и шелестит вода, подумал Петр Федорович.

У него теперь часто происходили смены настроения: то вдруг радостное ощущение, что человеческая душа и мысль наконец-то поймут свободу, взывающую к ним, что пружина, прежде давившая все живое, состарилась, проржавела и не в состоянии уже сжаться, потому что витки ее на изгибах начнут трещать, ломаться и она рассыплется окончательно; то вдруг с испугом понимал, что пружина проржавела не на всю глубину, разве что осыплется поверхностная шелуха ржавчины, под которой все еще сильна сталь, и она сожмется, дождавшись часа, а потом, распрямившись рывком, коварным, много раз испытанным ударом попытается сокрушить молодую силу, неосторожно и самонадеянно повернувшуюся к ней спиной…

В такие моменты ему наивно хотелось сказать внуку: «Сейчас самое время, Алеша. Надо успеть». — Алеша, конечно, спросит: «Что успеть, дед? Что может измениться?» — «Мало ли что… Надо успеть привить людям, каждодневную потребность в свободе. Тогда обратно не загонишь… Как бы ни повернулось…»

Он прошел к себе, заложил единственную руку за голову, опустив культю в тяжелом протезе на одеяло. Слышал, как смолкли струи воды в ванной, их громкий шорох по целлофановой занавеске, голос Алеши, разговаривавшего по телефону:

— В кино?.. Не хочу… Тоже нет… К своим подругам пойдешь без меня… Да, я такой… Дело твое… Мне одолжений не надо… Так что, ехать к тебе или нет? Хорошо. Минут через тридцать…