Иван припомнил тот вечер. Они возвращались с заготовки фуража. Из леса раздался выстрел, удар в голову, и всё... Потом на двуколке на станцию привезли и эшелоном в питерский госпиталь доставили.
Захар Миронович за коня беспокоился. А где же конь? Его должны односумы в курень на Дон привести. Ведь за Воронка отец пай земельный заложил...
Неожиданная мысль обожгла: ведь казаки во взводе и не знают, выжил он или смерть настигла по пути в госпиталь.
Попробовал Иван голову повернуть. Больно. И главами двигать тоже больно. Только открыть... да и то ненадолго... Снова закрываются веки...
Он, Шандыба, ушёл на службу неженатым. Мать всё сокрушалась. Ей бы внуками заниматься да невесткой командовать... Ну да Варькой не покомандуешь... А чего он про Варьку вспомнил? Она ведь за Стёпкой Усом замужем... И войну Шандыба не винил. Правда, иногда вспоминал того австрияка, которого на пику насадил. Жалко парня. Но австрийцы сами в тот день на засаду напоролись...
Ещё припомнил Иван, как генерал Краснов ему крест вручал... Торжественно, перед сотней... Героем назвал...
Подошла сестра милосердия. Следом доктор, велел голову разбинтовать. Осмотрел рану, хмыкнул довольно:
— Заживает. На фронт не попадёт, а казаковать доведётся.
Шандыба доктору не ответил. Казак без коня не казак. Ему бы на фронт, хоть какую-нибудь лошадь у австрияков или немцев отбить.
Пока сестра милосердия Ивану рану обрабатывала, Иван про своё думал. Как он без коня домой воротится, если Воронка домой не приведут?
А сестра милосердия выговаривала:
— Доктору бы спасибо сказал, он тебя от смерти спас.
Ушёл доктор, отошла сестра. А Иван опять хутор свой вспомнил, хату-мазанку, крытую донским мелким камышом, потемневшим от времени. А стены облупились местами и оттого напоминали полуочищенное сваренное вкрутую яйцо.
Мать вспомнилась. Ванька мальцом ранним утром на баз выйдет, когда мать корову доит, тугие струи бьют по ведру, постоит, послушает. Потом с отцом конюшню почистят, выведут коней на водопой, сено им заложат. А оно даже зимой степью пахнет...
До выезда в степь, когда Шандыба всей семьёй из хутора на паевую землю перебирался, Иван часто ставил на Дону верши. Сазаны попадались, щука, караси. Раки забредут, клешнистые, крупные. Шандыба варил их с укропом. Сушёный с лета укроп всегда большой связкой висел в сенях под стрехой...
Но больше всего Шандыба любил дни, когда перед Рождеством забивали кабана. Мясо раскладывали на лавках и на столе, крупной солью засыпали сало. В чугуне на печи варилось мясо-грудинка, начинялись домашние колбасы. А после Рождества мать готовила холодец: огромная миска стояла в сенях на прикрытой бочке.
В первый день Рождества ходили в церковь к заутрене, после садились за стол. Отец, Захар Миронович, доставал из сундука засургученную бутылку, разливал по стопкам.
Третий год минул, как не сидел Иван за отчим столом, а дух, что поднимался от чугунка, и поныне помнил...
А в госпитале пахло кровью, немытыми телами и всякими лекарствами, но Иван с этим смирился. Что раздражало, так это стоны и причитания раненых.
Правда, когда подходили сёстры милосердия, Шандыба глаза прикрывал: пахло от них чем-то домашним. Ивану даже боязно было. Это ещё с детства, был он парень хоть и не робкий, но девок стеснялся, краснел.
Мать сокрушалась:
— И в кого ты только уродился? Иных на узде не удержишь, а ты ровно девка.
На что отец, усмехаясь в усы, говаривал:
— Погодь, мать, настанет его пора. Со службы воротится, я тем часом невесту ему и засватую. Вон их сколько, невест-то...
Пошевелился Шандыба, поморщился: как огнём опалило. Сидевший напротив моряк с забинтованной рукой спросил:
— Что, браток, больно?
Иван промолчал. Моряк был старше Шандыбы лет на пять, разговорчивый. Заговорил, посмеиваясь:
— Ты, я вижу, не слишком говорливый. Меня Матвеем Савостиным кличут, а служил я до ранения в Кронштадте. Тебя, от сестрички слыхал, Иваном величают? А я вот, Иван, сейчас поскоблю тебя. Ты лежи спокойно.
Матвей принёс горячей воды в банке, намылил Шандыбе щёки и, поправив бритву на ремне, принялся за бритье. Он орудовал ловко, умело справляясь со щетиной. Наконец вытер Ивану лицо и сказал:
— Теперь вижу: не дед. А то зарос, ровно старик... Где это тебя так хлобыстнуло? Говорить-то можешь?..
С того дня и повелись разговоры. Матвей рассказал Шандыбе, как плавал на эсминце — ходил в море, как он выражался. И как в пехоте морской служил, тоже рассказывал.
Иван Дон вспоминал, хвалился жизнью вольготной, казачьей. Моряк слушал да ухмылялся.
— Вольготно, сказываешь? А почто от жизни хорошей пай заложили? Чтобы коня на службу купить? Нет, братишка, жизня — она и нашего и вашего брата крутит. Коли сытый, он завсегда сытый, коли в сапогах, он по снегу в опорках не ходит... Сам же говорил, у деда Хондошки на хуторе всё есть, и кони, и бычки. Молотилку купил — и все ему кланяются. Погоди, сведу я тебя с моим батькой Савелием Антипычем, он на Путиловском тридцатый год токарем служит. С ним про жизнь потолкуешь...
Не стал Шандыба спорить, да и Матвей тему сменил — чего зря парня травить. Пусть сам своим умом пораскинет...
Минула неделя, выписался моряк. Стала заживать рана и у Ивана. Начал он по коридору прохаживаться, сначала медленно, от окна к окну.
Где-то через месяц сестра милосердия сказала:
— Пора тебя, Шандыба, выписывать, да вот беда, как ты до своего Дона доберёшься? В дороге рана бы не открылась...
Однажды появился в госпитале Матвей Савостин. Увидел шагавшего по коридору Шандыбу и сказал:
— Я, Иван, за тобой приехал. Отец велел: веди своего казака к нам. Долечится, тогда и порешим, каким Макаром ему на Дон добираться. Так-то, братишка.
Краснов прибыл в штаб армии как раз вовремя. Накануне в его корпусе побывал проверяющий член кадетской партии князь Павел Долгоруков. Он посетил 16-й и 17-й Донские полки, послушал речи казаков. Урядник одного из полков заверил проверяющего, что казаки готовы вести войну до победного конца.
Князь прошёлся по окопам, попробовал щей из полковой кухни и укатил в штаб армии, куда пригласили и Краснова.
Пётр Николаевич приехал к самому началу совещания вслед за начальником штаба генералом Герагули, исполняющим обязанности командира 4-го корпуса.
Все слушали проверяющего. Долгоруков говорил, то и дело одёргивая френч на большом животе:
— Господа, я видел Московский гарнизон, он ужасен. Нет дисциплины, солдаты открыто торгуют форменной одеждой, дезертируют. Армия вышла из повиновения. И это в то время, когда Временное правительство готовит созыв Учредительного собрания.
— Князь далёк от жизни, — шепнул Герагули Краснову.
— Я доволен увиденными сегодня казачьими полками. Нам всем необходимы только наступление и победа, — закончил свою речь Долгоруков.
Командующий армией повернулся к Краснову:
— Пётр Николаевич, как вы смотрите на переход в наступление революционных войск во главе с существующими комитетами?
Краснов поднялся. В памяти его всплыли солдатские митинги, крики...
— Господа, — начал он, — как русский человек я очень хотел бы, чтобы наступление завершилось успехом. Но как военный человек, верящий в незыблемость военной науки, я с болью сознаю, что победы не будет. Вы, князь, говорите, что побывали в 16-м и 17-м Донских полках, и хотите сходу дать им оценку? Казаки разлагаются, столкнувшись с тылом. Они требуют разделить суммы в денежных ящиках. Казаки также просят выдать им в постоянную носку обмундирование первого срока. И они хотят, чтобы офицеры здоровались с рядовыми за руку.
Князь Долгоруков покраснел:
— Ваше превосходительство, прямо скажите, что вы не желаете наступления. Свои недоработки в казачьих полках вы хотите переложить на других.
Краснов лишь усмехнулся, но промолчал, не желая вступать в пустые пререкания...
Жили Савостины за Московским вокзалом в бревенчатом домике. Комната, в которой ютились Савелий Антипыч с Матвеем, была крохотная: одна койка, стол с тремя табуретками, печка да сундук, обитый полосовым железом, покойнццы — матери Матвея. Савелий Антипыч оказался мужик крепкий, всю жизнь на заводе проработал. Сразу указал на сундук:
— Здесь, Иван, спать будешь. По батюшке величать тебя не буду — больно молод. Живи, залечивай раны да ко всему приглядывайся. Где что не так, Матвей надоумит. Живём мы, сам видишь, скудно, но дружно: уж суп-то всегда сварганим и тебя от стола не отсадим... А завод наш в последний год чахнет, военных заказов мало, рабочих сокращают. Матвей всё больше по митингам шастает, в прошлые годы за анархистов горло драл, ноне большевики ему приглянулись. Ленин понравился на вокзале, когда с броневика речь произносил. Мне многое рассказывал. А я вот что тебе, Иван, скажу: показалось мне, что-то много этот Ленин народу обещает. И землю крестьянам, и фабрики-заводы рабочим, и жизнь райскую. Каша маслена, ешь — не хочу. Ну ладно, я в крестьянской жизни не понимаю, но чтобы наш Путиловский без хозяина оставить, самим рабочим на нём командовать? Да какой из рабочего инженер? Этак любой Ванька шапку задерёт и директора из себя возомнит... Вот что до войны, то с ней точно надо кончать. Эвона сколь людей перемололи, бабы рожать не поспевают. Детишки по подворотням бегают, по помойкам роются. А правительство наше всё кричит: «Война до победного конца!» У вас-то на Дону люд, поди, не голодает? Вот видишь, а в Питере нищие на каждом шагу, и все копейку просят. А где её взять, ту копейку?..
Вечерами сумерничали при свече, но чаще при лунном свете, проникавшем в подвальную комнату. Шандыба рассказывал, что в эту пору уже обычно отсеивались, яровые всходили, а что до озимой, то она скоро уже в колос войдёт. И рыба на плёсах гуляет... И так захотелось в эти минуты Ваньке домой, что так бы и полетел, да жаль, крылья ему война обрубила...