Не забудь сказать спасибо. Лоскутная проза и не только — страница 12 из 41

– она появилась, кажется, году в тридцатом, когда старый дом надстроили, к трём этажам добавили ещё два – долгое время считалось, что лифт у нас установить невозможно.

Но спускать вниз Танькину коляску и затаскивать её потом обратно было так тяжело и сложно – мама говорит, наш четвёртый этаж по высоте как шестой! – что дедушка не выдержал. Тем более таскать-то приходилось ему или папе, а если обоих не было дома, гуляние отменялось. Дед уже давно придумал, как убрать старую лестницу, новую пустить вдоль стены, освободить место для лифтовой шахты и чтобы ничего при этом не развалилось. С чертежами в руках он пошёл обивать пороги, стучать кулаком по начальственным столам – и добился-таки своего.

Медленно плывущая кабина, металлическая сетка, громыхающие двери на каждом этаже – я всё это полюбила с первого взгляда и по утрам, если спускалась одна, шептала украдкой: “Здрасьте, дядя лифт”. Дети порой одушевляют механизмы, как древние греки – свои деревья и ручьи… Но я хотела – о соседях.

Слева от нас, на короткой стороне буквы “Г” живёт дядя Николай (он себя называет “рабочий класс”)

с женой, дочкой и, кажется, тёщей. Их дверь – напротив лифта. Дядя Николай меня очень занимает: он первый и пока единственный пьяница, с которым я знакома. Нет, я знаю, у многих моих дворовых приятельниц по вышибалам и классикам пьющие отцы, но я этих отцов никогда не видела. И здорово же они пьют, наверно, если эти девчонки, готовые верить любым россказням, на моё заявление, что у нас папа и дед выпивают “совсем чуть-чуть и только по праздникам, когда гости”, отвечают неизменным: “Врёшь!”

Николай – другое дело: его, когда выпьет, слышно через стенку, хотя стены в доме очень толстые. Вернее, слышно какое-то “бу-бу-бу” и женский визг, и пару раз соседки даже прибегают к нам прятаться, а деда просят “воздействовать”. А один раз Николай немножко не доходит до дома: он открывает дверь лифта и падает почему-то спиной вперёд. Так и отключается: ноги в лифте, всё остальное на площадке, и тащить и увещевать его снова приходится деду. Николай дедушку очень уважает, он сам так говорит, и после таких безобразий просит у него прощения.

А мне интересно: как же это получается? Взрослый дядька, всё понимает – он что, не может бросить?

Однажды, возвращаясь из школы дворами, я встречаю Николая. Он очень приветливо со мной здоровается; момент, похоже, самый подходящий…

– Дядя Николай, – начинаю я проникновенно, – ну зачем, зачем вы пьёте? Вам же самому от этого плохо. Разве вы не можете бросить?

Сосед растроган до глубины души. Со слезами на глазах он клянётся, что всё осознал, больше ни капли, и в знак благодарности целует мне руку!

Когда через некоторое время Николай снова напивается, я расстраиваюсь больше всех.

– Ведь он же мне обещал! Руку поцеловал даже!

Мама с бабушкой, которым я эту сцену пересказываю в лицах, не знают, сердиться им или смеяться. Бабушку волнует, вымыла ли я руки с мылом, мама начинает было про “вмешиваться в чужие дела”, но не выдерживает, прыскает и, махнув рукой, убегает посмешить кого-то из своих телефонных подружек.

Позже, классе в седьмом-восьмом, возвращаясь вечерами из музыкальной школы, я частенько натыкаюсь на какого-нибудь дяденьку, лежащего на тротуаре возле кафе “Лакомка” (его как раз тогда открыли рядом с той аркой у мясного магазина, за которой начинаются проходные дворы). Тогда я бегу в сто восьмое отделение милиции – на нашей улице, напротив и чуть наискосок от дома – и, запыхавшись, говорю дежурному:

– Простите, пожалуйста, там возле арки, где кафе, опять лежит человек, я, конечно, понимаю, что он, скорее всего, пьяный, но вдруг у него инфаркт, бывают же такие случаи…

– Не беспокойтесь, барышня, – вежливо отвечает дежурный (меня с моей нотной папкой здесь уже знают). И, повернувшись, кричит кому-то невидимому:

– Петров! Езжай к “Лакомке”, сердечника подбери!

У меня тогда эти инфаркты не шли из головы, потому что у мамы начались какие-то странные судорожные приступы, думали – сердце, у неё ведь порок сердца был, вызывали неотложку, один раз пришлось нам даже уйти из Театра оперетты посреди спектакля “Баранкин, будь человеком!”. Потом как-то обошлось, отпустило…

Много лет спустя нам с Гришей Кружковым и маленьким Андрюшкой пришлось делить коммунальную хрущёвскую двушку с пьющим соседом Женей. Бедный Женька был когда-то водителем высшей категории, но к моменту нашего знакомства “съехал” уже до грузчика в “Гастрономе”. Он был совершенно безобиден, нас с Гришей ужасно уважал (“Какие люди! Книги пишут!”) и периодически извинялся за шум и прочее беспокойство. Правда, когда в его десятиметровую комнатку вселилась противная краснорожая баба с пергидрольными сосульками на голове… В общем, во мне проснулась бабушка Вера, и я перестала выпускать ребёнка в общую прихожую и кухню: эта тётка так и норовила его потискать и поцеловать.

А однажды мы с Гришей пришли домой поздно: первый раз в жизни были на приёме в посольстве. В американском! По случаю выхода в свет двуязычного тома Уолта Уитмена, в котором Гриша участвовал как переводчик. Вернулись весёлые, нарядные (я в мамином модном платье, Грише мой папа одолжил “парадный” галстук), впервые отведавшие джина с тоником… Андрюша был у бабушки, а Серёжка – уже в проекте, только мы ещё об этом не знали, и я потом девять месяцев себя ругала за тот джин-тоник.

Входим в квартиру, а под дверью нашей комнаты разлёгся Женька. Спит беспробудным сном, и с места его не сдвинешь. Перелезли кое-как, просочились к себе.

– А давай, – предложил Гриша, – теперь к нам посла с послицей пригласим. Отгащивать!

Полчаса хохотали как сумасшедшие.

А Женька был всё-таки благородным пьяницей. Когда подошло время мне рожать, он согласился съехать к матери (сожительницу выставил ещё раньше) и сдать нам свою комнату всего за тридцатку в месяц! Обе наши мамы несколько дней отмывали и отскребали помещение, в три слоя застилали простынями продавленный диван, выветривали табачный дух… И у нас на целый год появилась отдельная “двушка”!

Правда, Женька возникал иногда в дверях “между взносами” и просил прямо и открыто:

– Гриш, дай десятку на пропой души!

Гриша давал, но вздыхал:

– Жень, ты так быстро пропиваешь – я не успеваю зарабатывать!

А маленький Андрюша ещё несколько лет, почуяв на улице или в транспорте знакомый перегар, говорил уважительно:

– Дядей Женей пахнет!

Соседи справа

Справа от нас, в самом конце длинной стороны буквы “Г”, в небольшой квартирке, полной книг и фотографий, живёт Ольга Григорьевна. Чудесная, умная, добрая, немного похожая на Фаину Раневскую. У неё живые, блестящие голубые глаза, внушительный нос и длинный улыбчивый рот. Седеющие стриженые волосы подкрашены чёрным, и после мытья на них надевается сеточка.

С Ольгой Григорьевной мы дружим, как она говорит, в третьем поколении. То есть бабушка и дедушка сразу с ней подружились, как только въехали в наш дом, и у неё на глазах выросла мама, и вот теперь растём мы с Танькой. Мама к Ольге Григорьевне всегда прислушивается, потому что она “зря не скажет”. Когда мама была старшеклассницей, ей Ольга Григорьевна один раз сказала: “Женечка, ты косолапишь, обрати внимание на походку”. И мама обратила – да так, что её в конце концов стали принимать за балерину! Тем более у нас в соседнем доме музыкальный театр.

У Ольги Григорьевны был муж по фамилии Черняк, он рано умер, и я его, к сожалению, почти не запомнила. Кажется, он приходился дядей поэту и шахматисту Вадиму Черняку, но утверждать не берусь, а интернет не помог.

По-настоящему дружбу с Ольгой Григорьевной я смогу оценить лет в тринадцать-четырнадцать. Я уже “болею” Цветаевой, “приватизирую” синий том, со страшным трудом родителями раздобытый, но так и не осиленный. И при этом почти ничего не знаю и не читаю из Ахматовой, Гумилёва, Мандельштама. Ольга Григорьевна выравнивает этот перекос, давая мне, соплячке, в руки самиздатовские книжки – переплетённую машинопись. Я читаю: “Созидающий башню сорвётся…”, мгновенно запоминаю, забираю себе – и от этой стройной, спокойной, убийственной всеохватности у меня сносит крышу не хуже, чем от цветаевского безумия…

На пятом курсе я выйду замуж и уеду с Пушкинской в съёмную однушку у метро “Филёвский парк”. Через пару лет хозяин попросит квартиру спешно освободить, и я с мужем Сашей и намечающимся животиком вернусь в родные пенаты. Ольга Григорьевна заходит к нам по-соседски, называет нас всех “молодёжь”, даже маму с папой (не молодёжь – бабушка и дедушка – переехали на Войковскую). Приносит в кастрюльке бульон, в котором варились антрекоты из ближайшей “Кулинарии”: хозяйственностью она, как и мы, не отличается. Варёную говядину, объясняет, врачи разрешили, а бульон – ни-ни. Рассказывает интересные истории “из киношных кругов”.

Ну да, это мне так с детства запомнилось: “Зайду к Чернякам”, “Спроси у Черняков”, а вообще-то у Ольги Григорьевны фамилия – Абольник (в молодости друзья звали Оля-Аболя), и она известный кинокритик. А когда-то её родители дружили с Лилей Брик, жили с ней в одном доме, и она с Лилей Юрьевной ходила на выступления Маяковского!

В декабре семьдесят восьмого года родился Андрюшка. Его и меня, полудохлую, забирают из роддома уже в январе мама и папа – домой, в нашу с Танькой десятиметровую комнатку. Танька спит в гостиной, родители у себя в спальне, Андрюшина кроватка вплотную прижата к моей ещё детской тахте, а Сашкин, такой же узкий диванчик пустует: он в тюрьме по ложному обвинению.

Как же не хочется вспоминать ту зиму! На улице минус сорок, Андрюшку забирают в больницу, в отделение для новорождённых, с подозрением на пневмонию, а меня не берут, потому что у меня – плюс сорок. Мама собирает передачи в Бутырку, там очереди на целый день. И все мы пишем, звоним, стучимся во все двери и просим, просим изменить треклятую меру пресечения – просто отпустить человека домой до суда! Ведь есть же презумпция невиновности?!