Вместе с нами и нашими друзьями об эту непрошибаемую стенку бьётся и Ольга Григорьевна. Кому-то звонит, поднимает старые журналистские связи, просто заходит поговорить и подбодрить. Объясняет, что меру пресечения, конечно, не изменят – потому что “честь мундира”, – но задействовать нужно всё, что только можно, хоть Комитет советских женщин (благо он рядом, в переулке за углом, где Пушкин встречался с Мицкевичем), хоть чёрта в ступе!
И когда Сашку, уже после суда, отпускают – не оправдывают, конечно, но дают срок, уже отбытый в СИЗО, 10 месяцев и 25, кажется, дней, – Ольга Григорьевна тоже не остаётся в стороне. К нам на праздничное сборище по случаю “падения оков” приглашена целая толпа народу: друзья, коллеги, однокурсники – все, кто бился и колотился вместе с нами. И она щедро предлагает свою квартиру в качестве подсобного помещения – проще говоря, кухни.
С утра там чистятся горы картошки, нарезаются тазы и кастрюли салатов, добровольцы носятся по площадке со стульями и посудой… И ходит по рукам, восхищая публику первыми словечками и очевидным сходством с папой, одиннадцатимесячный Андрюшка. Отпустили, выплюнули, пронесло!
Через пару лет, в начале восьмидесятых, Ольга Григорьевна объявила нам о своём решении переехать. Союз кинематографистов предложил ей место в Доме ветеранов кино, который недавно построили в Матвеевском. В обмен, конечно, на её квартиру на Пушкинской. Ей тогда уже исполнилось семьдесят пять, она давно вдовела, детей не было, а Дом в Матвеевском, как она нам весело объяснила, был “весьма роскошной богадельней”, так что второй раз могли и не предложить.
В квартиру на Пушкинской въехали молодые актёры Женя Симонова и Саша Кайдановский с маленькой Зойкой. То ли просто подошла их очередь на ведомственное жильё, то ли сама Ольга Григорьевна похлопотала – она “этим ребятам” очень симпатизировала. Новые жильцы сразу взялись всё перекраивать и переделывать, сносить перегородки; теперь на площадке можно было встретить принцессу из “Обыкновенного чуда” с ведром битой штукатурки.
Мы с мамой иногда приезжали к Ольге Григорьевне в Матвеевское. Ехать было далеко и неудобно, мы обычно ловили такси. Но место и впрямь по советским меркам было роскошное. Просторные холлы, пандусы, столовая, больше похожая на ресторан, отличный кинозал. Каждому постояльцу полагалась не комната даже, а однокомнатная квартирка со всеми удобствами. В крошечной прихожей была специальная ниша с электрочайником, плиткой и мини-холодильником. А в комнате – балкон, выходящий в сад!
Мы привозили с собой любимый шоколадно-вафельный тортик, на журнальном столе устраивался чай, и Ольга Григорьевна пересказывала нам киношные сплетни и описывала здешнюю жизнь. Плохо себя чувствуешь или просто лень спускаться в столовую – звонишь, и еду тебе привозят на специальном столике. Хочешь – гуляй, хочешь – работай или принимай гостей (“Коммунизм!” – восхищалась мама). Ну и медицина тут же: врач, медсестра, можно вызвать. Хотя разговоров “о болячках” Ольга Григорьевна не любила.
Да, ещё в Матвеевское привозили всякие дефицитные фильмы. Помню, как мы с Гришей Кружковым примчались туда по приглашению Ольги Григорьевны смотреть “Китайский синдром” с Джейн Фонда.
Летом девяносто шестого мама прилетела из Америки, от Таньки, чтобы побыть со мной и обожаемыми внуками. И чуть не с порога заявила: “Надо съездить к Ольге Григорьевне”. Я тянула: дел по горло, переводы, конференции, успеется, но мама торопила: “Поехали!”
Повезла нас в тот раз Наташа Тумашкова, мы с ней ещё со школы друг у дружки дневали и ночевали, и Ольгу Григорьевну она, конечно, знала. Заблудились, ясное дело. Наташка же не таксист, а я тот ещё штурман, а мама нам с заднего сиденья: “Девочки, не надо так нервничать!” Но добрались-таки, и дело того стоило. Ольга Григорьевна обрадовалась нам ужасно. Поила чаем, расспрашивала о детях, и что я новенького перевожу и сочиняю, и как Андрюша закончил первый курс, и как там наши в Кливленде… Рассказывала со смехом, что у неё появились очередные “ребята”, молодая парочка – “киношные”, да, но имён не назвала. Приезжают в гости, как бы навестить старушку, и она благородно уходит погулять по саду, потому что им, бедным, негде…
Мы болтали, смеялись, фотографировались на солнечном балконе. Говорили Ольге Григорьевне, как она хорошо выглядит: и правда, она давно не подкрашивала волосы, и седая стрижка была ей к лицу. На здоровье она не жаловалась – я вообще не помню, чтобы она хоть раз на что-нибудь жаловалась. Разве что однажды, когда Андрюшка был грудной, Саша в тюрьме и я искала какую-нибудь подработку, чтоб не сидеть так долго на шее у родителей, – она обмолвилась, что в молодости вволю отведала “негрской работы”. Была, значит, литературным “негром”, писала за кого-то, и ей платили.
За кого писала – и что? Как можно было не расспросить, не узнать? А про Маяковского, про тридцатые годы, про войну и эвакуацию в Алма-Ату…
Больше мы не виделись. Осенью девяносто шестого Ольга Григорьевна умерла.
Есть в английском такое выражение: touch somebody’s life – прикоснуться к чьей-то жизни. Ну, вы понимаете.
Хесины
Бабушкина ближайшая сестра Ася Савельевна – в Танькином детском сокращении Бабася – была замужем за Григорием Хесиным, когда-то председателем Литфонда (что-то вроде элитарного завхоза), знавшимся и дружившим со многими известными литераторами, отсидевшим при Сталине, и т. д. и т. п. Я его совсем не помню, в моей мысленной книжке легенд и мифов Пушкинской, 17 он фигурирует лишь дважды.
Первое упоминание – страшное. В сталинских лагерях, а может, ещё на Лубянке, дяде Грише выбили все зубы. Может, я что-то и перепутала, но так мне тогда запомнилось, и это неслыханное злодейство совершенно поразило моё детское воображение. Рассказывали ещё, что там, в застенках, дяди-Гришино здоровье было окончательно подорвано (у него, кажется, была астма), что он потому так рано и умер, ну это ещё было понятно… но зубы! все!
А второе упоминание – смешное. Когда я годам к тринадцати сравнялась наконец в росте с Бабасей, то есть достигла немыслимой высоты в 147 сантиметров, кто-то из домашних пошутил: “Ну, до такого мужа, как Гриша Хесин, ты уже доросла. Догоняй теперь бабушку!” Хотя дядя Гриша был высокий, выше нашего дедушки. И оба они своих жён, что называется, на руках носили и огораживали каменной стеной. Я так и не доросла до такого мужа.
Бабушка Вера (справа) с сестрой “Бабасей”.
Бабася, в отличие от нашей образованной бабушки-доктора, никогда нигде не работала и, опять же не в пример сестре, обожала домашнее хозяйство. О, как она готовила! Как сейчас помню заставленный снедью овальный стол в “большой комнате” их небольшой квартиры на Герцена – и многочисленную родню, со стонами восторга поглощающую холодец, рубленую селёдку, фаршированную рыбу, смуглую курицу с черносливом, а к чаю – маковые ромбики, медовую с орехами коврижку – “лэкех” и мой навеки разлюбимейший, творожно-изюмно-лимонный, решёточкой из теста украшенный пирог под названием “Бабасина ватрушка”. И она специально пекла его к моему приходу!
Впрочем, и когда пироги затевались просто так, “без гостей”, для нас с Танькой всегда как-то передавался благоухающий свёрток с гостинцем. И на следующий день троюродная кузина-младшеклассница Ленка, Бабасина внучка, смущала меня в школьном коридоре, громогласно вопрошая: “Ну как? Вкусный лэкех был?” и забывая при этом деликатно понизить голос на подозрительном слове.
Хесины жили в двух шагах от нашей двадцатой школы, но чтобы к ним попасть, надо было перейти через Герцена – улицу с ужасным двусторонним движением. Для этого полагалось высмотреть в толпе внушающего доверие взрослого, лучше тётеньку, подойти и сказать: “Простите, пожалуйста, можно я с вами перейду?” Или даже “с вами за руку”, но уж эту дошкольную стыдобищу я пропускала. Тётеньки и так норовили вцепиться мёртвой хваткой.
Этот популярный когда-то способ преодолевать опасные перекрёстки давно и незаслуженно забыт. Когда я предлагаю его своим детям, они делают большие глаза и крутят пальцем у виска.
Вместе с крошечной Бабасей и дядей Гришей в квартире на Герцена жили их дочка – тётя Тамара, тихая и милая учительница английского языка, её муж, дядя Яша Барденштейн, знаменитый детский психиатр и видный мужчина, и моя троюродная сестрица Ленка, толстушка и большая умница.
В легендах и мифах Пушкинской, 17 запечатлелась тёти-Тамарина знаменитая фетровая шляпка в виде серенькой чалмы. Тётя проносила её чуть не двадцать лет, ни за что не соглашаясь сменить на другой головной убор, к неиссякаемому возмущению нашей модницы-мамы.
Дядя Яша Барденштейн интересен был, во-первых, тем, что назывался “второй муж тёти Тамары”, а во-вторых, своим громчайшим басовитым голосом. Рядом с ним всегда хотелось заткнуть уши. Мне до сих пор кажется, что его маленькие пациенты выздоравливали из одного только страха перед этим голосом. На какого-то мальчишку он, говорили, так рявкнул, что тот с перепугу перестал заикаться!
Дома дядя Яша ничего не делал, только отдыхал от работы. Он лежал на диване, рядом стоял телефон, и когда раздавался звонок, дядя Яша рявкал на всю квартиру:
– Тамар-ра-а! Сними трубку-у!
Тётя прибегала, снимала, если надо – передавала трубку мужу. И дядя Яша начинал орать по телефону…
У Бабаси и дяди Гриши Хесина был ещё сын, Витя. Этого двоюродного дядю – из всей родни – я всегда больше всех ощущала своим. Длинный, худой, черноусый и черноглазый, с ласковой улыбкой на грустном смуглом лице, он представлялся мне каким-то рыцарем печального образа, каким-то лишним человеком, Чацким без ехидства, Печориным без бравады… словом, воплощением доброты и благородства. Может, оттого, что писал стихи “когда-то в юности”, а может, потому, что – единственный, кажется, из всего клана – любил их читать.
В моей мифологии дядя Витя – персонаж уязвимый, страдательный, вроде мудрого кентавра Хиро-на, на всё бессмертье отравленного ядовитой стрелой. Отравлен он был, несомненно, тем же крушением “оттепельных” надежд, что и здравомыслящие члены семейства, но в отличие от них прививка не сделала его жизнеспособным циником, а только понизила иммунитет и повысила чувствительность к униж