Не забудь сказать спасибо. Лоскутная проза и не только — страница 14 из 41

ениям.

Мы не часто виделись с дядей Витей – он с семьёй жил отдельно от родителей, – но о нём часто говорили в моём присутствии, вероятно, надеясь, что сей пример послужит мне наукой. Снисходительно, с лёгкой примесью злорадства, объявляли его “наивным идеалистом”, которого “жизнь научила”.

Кажется, это было связано с пропиской. После института, презрев родительские мольбы, дядя Витя – о ужас! – выписался из Москвы и уехал строить новую жизнь и проявлять энтузиазм куда-то к чёрту на рога под Волгоград. А потом, уже с молодой женой Тамарой (тоже “нищим инженером”) и с маленьким Сашкой просился обратно, и отцу стоило невероятных каких-то усилий снова его прописать…

Я-то помню его уже в Москве. Жил дядя Витя с семейством бедновато, инженерил честно и сочинял трогательные стихи к знаменательным семейным датам. И всякий раз при встрече мне хотелось как-то дать ему понять, что я – за него, и пускай он не поддаётся, пускай опять выкинет что-нибудь этакое, всем назло, и не будет больше стоять в углу, как наказанный жизнью, а обернётся к ней лицом да и сам её чему-нибудь научит!


…Все московские Хесины уже давно живут в Америке.

Тётя Тамара с Ленкой и дядей Яшей уехали в середине семидесятых. Дядю Витю с женой “перетянули”, как водится, дети, в особенности младшая дочь Илонка.

И теперь у её маленькой дочки Алины – лучший в мире гувернёр. Как было когда-то принято в благородных семействах, он говорит с девочкой на иностранном языке. То есть по-русски. И читает ей стихи.

Бабася и её муж Григорий Хесин остались дома, на Донском кладбище. Там же покоится и наша бабушка Вера. Иногда я их навещаю.

Дяде Вите в Бостон я послала свою первую и на тот момент единственную книжечку стихов. Он отозвался чудесным письмом: пусть хотя бы отрывки из него останутся в моих записках. Похвалы и возгласы радостного узнавания – опускаю.

В юности я увлекался С.Надсоном, заучивал его стихи наизусть, пытался подражать. Потом понял, какое это счастье самому не сочинять, а только читать и перечитывать написанное другими. Мозг постоянно свободен, и можно им распоряжаться как угодно. У тебя же он пригвождён к поэтическому столбу, который, я знаю по собственному опыту, в один миг превращается в невесомое облако, на котором паришь, паришь, паришь – и только-то благодаря удачно найденному образу или слову. Разве не так?

…У тебя есть стихотворение “Из Китая”. А я вот недавно, перебирая старые письма за 57–59-е годы (мы с Тамарой познакомились в августе 57-го, а поженились в сентябре 59 года. Жили в разных городах и обменивались письмами: их больше сотни, и все они сохранились), обнаружил в одном из них большой абзац о тебе (“моя пятилетняя племянница”) и о твоём папе, “который сейчас находится в Китае с оркестром”. Тогда выезд за рубеж был уделом избранных…

…А вот кусочек из письма мамы (т. е. Бабаси. – М.Б.) от 17 декабря 57 года: “На Пушкинской всё по-прежнему. Маришка, разговаривая со мной по телефону, спрашивает: почему к ней не приходит дядя Витя и придёт ли к ней на ёлку”.

1995 г.

И ещё написал мне дядя Витя, что летом (как раз в конце июня!) у Алины появилась крошечная сестричка. Назвали Маринкой.

Между дверьми

Это мамина история. В марте 1953-го, когда хоронили Сталина, по нашей Пушкинской, от Страстного к Колонному залу Дома Союзов, двигалась толпа.

Двигалась она со скоростью несколько шагов в час, ведь в зал пускали небольшими порциями, а желающих проститься с выставленным для обозрения покойником были сотни и сотни тысяч. И густота этой людской массы была такова, что вся улица, прямоугольник с километр длиной и метров двадцать пять шириной, оказалась плотно забита вертикально воткнутыми телами. По бокам толпу сжимали стены домов. А наш подъезд (дед говорил по-питерски: “парадное”) открывался наружу, то есть никак в это время не открывался из-за крепко утрамбованных тел.

И все три дня и три ночи, пока длилась эта чудовищная демонстрация скорби, мама, папа, бабушка, дедушка и домработница Настя (моя будущая няня Нанака) провели на осадном положении, подъедая запасы продовольствия и с ужасом глядя из окон на колышущуюся тьму.

Всё это было ещё до меня, но по маминому рассказу представлялось довольно живо. Запасы хранились, наверное, между дверьми. У нашей квартиры входных дверей было две, внешняя и внутренняя, обе двустворчатые. Правые (если смотреть из прихожей) створки открывались очень редко, если только вносилось или выносилось что-то громоздкое. И там, в глубине между этими створками, отстоявшими друг от дружки сантиметров на сорок, дед устроил деревянные полки, куда складывались банки и жестянки с консервами, а внизу стоял ящик для картошки. Балкона у нас не было, а между дверьми всегда темно и прохладно. А в холодильнике “ЗиС” (который появился в доме, кажется, одновременно со мной – до этого всё скоропортящееся вывешивалось, разумеется, за окна) места было не так уж много.

На внутренней створке болтался огромный железный крюк, на внешней была петля (или наоборот? уже не помню). Если квартира на некоторое время пустела, последний уходивший должен был крюк накинуть и кроме обычного замка запереть внешнюю дверь особым штырьком на хитрую потайную щеколду.

Мне, когда я вошла уже в сознательный возраст и доросла до собственных ключей, всё это ужасно не нравилось. На дворе стояли шестидесятые, в песнях – сплошная дружба, доверие к людям, двери и сердца нараспашку… Но старшие, особенно дед и бабушка, были неумолимы. Им, видите ли, “того раза” вполне хватило.

“Тот раз” приключился во время войны. Деда отправили инженерить в северный военный порт, бабушка с мамой уехали в эвакуацию на Урал, и в Москве осталась только Настя. Если бы уехали все, домоуправление имело бы право заселить на “временно свободную жилплощадь” других людей, и тогда с отдельной двухкомнатной квартирой – бесценным даром судьбы, доставшимся деду в тридцать первом или тридцать втором за какие-то выдающиеся инженерные заслуги, – пришлось бы проститься навсегда. Такое происходило сплошь и рядом.

И вот Настя жила в Москве, работала где-то на производстве (надо же было карточки продуктовые получать), задерживалась там допоздна, а иногда и на сутки оставалась. Приходит она однажды домой на Пушкинскую, а наружная дверь вся искромсана. Крепкое дерево рубили топором – и прорубили, но вторая дверь устояла, видно, кто-то грабителей спугнул.

А подъезды тогда не запирались, кодовые замки появились только в девяностые, но дом наш до этого новшества не дожил…

Правду о Сталине – что он узурпатор, чудовище и палач – мама узнала ещё году в тридцать восьмом.

Лет, значит, в восемь. Просветил её молодой тогда дядя Фима, самый младший бабушкин брат, умница, дипломат, переводчик с немецкого, он мне потом цитировал Гейне в подлиннике, пытаясь преодолеть мою детскую неприязнь к “языку фашистов”. Просветил под большим секретом: сболтнёшь хоть слово, хоть полслова – и твоих родителей заберут в концлагерь или вообще расстреляют, а тебя – в детдом для детей врагов народа. И мама набрала в рот воды, горькой воды, отравленной – и никогда, никому вне семьи – ни звука. Пела пионерские песни, ходила строем, весёлая такая болтушка, всеобщая любимица, вступила в комсомол – и всё время знала: там, снаружи, за двойной дверью – ложь, и морок, и мрак.

Господи, ужасалась я с тех пор, как подростком узнала эту историю, ну можно ли было такое сотворить с восьмилетним ребёнком? Нашёл с кем поделиться дядь-Фима, умник великовозрастный!

А теперь думаю – вот пришла бы ко мне второклассница Майка и с порога бы завопила: представляешь, Марина, эти подлые вредители хотели убить дедушку Сталина, какое счастье, что их всех расстреляли! А? Смогла бы я удержаться? Никто ведь не рассказывал и теперь уж не расскажет, с чего у них вообще начался тот разговор

Противоядием же, видимо, послужили счастливый мамин характер и здоровый скепсис. В чём-то она даже научилась бить противника его собственным оружием. Школьные сочинения, например, если не была уверена в успехе, заканчивала надёжной, испытанной фразой: “Итак, вперёд, туда, где развеваются знамёна коммунизма!”

И попробуйте под этим поставить меньше пятёрки…

Диафильмы

День рождения у меня в конце июня, и это никуда не годится. Ребят не соберёшь, никого в городе нету, да я и сама куда-нибудь уезжаю. Если в пионерлагерь на первую смену, то хотя бы на утренней линейке поздравят и вызовут “на флаг”. Подарят книжку из библиотеки, это хорошо, только бы не про войну. Или кулёк конфет, тоже неплохо, можно раздать всем в палате. Вот почему, интересно, в лагере “палаты”, как в больнице?

У Таньки день рождения очень удобный, двенадцатого октября. И когда она дорастает до собственных гостей, мама вносит рацпредложение. Будем праздновать оба дня рождения подряд, в ближайшие к двенадцатому октября субботу и воскресенье. И мне тогда не обидно, и взрослым облегчение: один раз возиться с готовкой вместо двух.

Для моих гостей отводится суббота, и это правильно: можно собраться попозже, после школы, и не расходиться допоздна. Танькина малышня приходит в воскресенье пораньше, к обеду, зато расходится уже часам к шести-семи, и можно начинать уборку.

Придуманная мамой традиция прижилась и продержалась лет пять, с моих одиннадцати до шестнадцати, дальше начался зловредный возраст.

Обычно готовка затевается ещё накануне, в пятницу, а субботним утром разворачивается во всю ширь. Ведь кроме нескольких одноклассников придут ещё друзья “домашние”, то есть дети родни и родительских друзей: Маринка Штейнберг, Маринка Раппопорт, Петров Алёшка, Борька и Маринка Левины, Павлик тёти-Аллин, Ленка Беленькая… Ну все, у кого мы тоже всегда бываем на днях рождения, а с ними придут их родители, и надо приготовить приличный стол. Без холодца, допустим, можно и обойтись (хотя лучше всё-таки с холодцом, взрослые любят), но рубленую селёдку обязательно, и оливье, никакой туда варёной колбасы, конечно, лучше с крабами или просто “без всего”. И сырный салат с чесноком, и мой любимый паштет, он называется “печёночный”, но в основе там ливерная колбаса. Ну и всякое покупное, икра, ветчина – всё, что удаётся раздобыть главному снабженцу, деду то есть.