Марина и Таня. 1966.
К студню натирается хрен со свёклой, дети не оценят, это для взрослых; масло надо нарезать кубиками и вынуть из холодильника немного заранее, чтоб мазалось. И вино, ну конечно, вино, а детям – лимонад и томатный сок.
То мама, то бабушка бежит к телефону консультироваться с несравненной кулинаркой Бабасей. Бабушка под её диктовку печёт лэкех, медовую коврижку с орехами – ух ты, целую пузатую баночку мёда в тесто вылила! Лэкех будет круглый, с дыркой посерёдке, как огромный бублик, потому что печётся в “чуде”, такой специальной кольцеобразной кастрюле. Но ещё нужен свежий торт “Подарочный” из кондитерской в Столешниковом: бисквит с кремом, сверху толстый слой колотых орехов и много сахарной пудры. А если повезёт, то будут и пирожные в складных картонных коробках, каждое в своём отделении!
Меня от участия в готовке освобождают, ну разве что пошлют за хлебом. У меня особое и очень ответственное поручение: я массовик-затейник, развлекаю малышню. План составляется заранее: загадки, конкурсы с призами и, конечно, гвоздь программы – кино!
Таня после концерта. 1985.
Кино – удовольствие недешёвое, и мне выдают деньги на покупку новых диафильмов, не показывать же детям прошлогодние. Диафильмы продаются в киоске на углу Столешникова вместе с газетами и журналами и стоят тридцать или даже тридцать пять копеек штука. Каждый вложен в круглую жестяную коробочку, снаружи коробочка оклеена голубой, розовой или жёлтой бумажкой, на бумажке типографским способом напечатаны название (например, “Три весёлых краски, сказка”), автор, художник и цена. Их дают в руки, можно даже вынуть тугой рулончик плёнки, чуть-чуть отмотать и посмотреть на свет. Под каждым кадриком-картинкой напечатан текст, и я норовлю размотать и досмотреть плёнку до конца.
Каждый диафильм – это новая, ещё не читанная книжка, и пусть она для маленьких, всё равно интересно. Иногда удаётся прочитать таким образом четыре или пять плёночных “книжек”. Дома бы за такое влетело, ведь шрифт ужасно мелкий, я что, хочу совсем погубить свои несчастные глаза? Но я никак не могу удержаться. Наконец выбираю три коробочки и довольная бегу домой.
С утра в воскресенье с дедовой помощью поперёк их с бабушкой комнаты натягивается леска – примерно на высоте Танькиной головы. К леске на длинных нитках привязывается заранее отобранная резиновая и пластмассовая мелочь: пупсики, значки, погремушки (для смеха). Мама всегда просит набрать побольше ерунды из собственных запасов, и так на эти празднества денег не напасёшься. Нужен ещё платок для завязывания глаз и большие ножницы. “Срезалки” – аттракцион небезопасный, об этом меня всякий раз предупреждают, так что я беру инициативу в свои руки. По очереди завязываю малявкам глаза и, слегка раскрутив, подталкиваю в нужном направлении, пока вся компания не заорёт в восторге: “Режь! Режь!” и вожделенный приз не брякнется к ногам счастливца.
Далее следуют какие-нибудь загадки, фанты или небольшой смотр художественной самодеятельности, потом кормёжка, и вот гости уже ёрзают от нетерпения:
– А кино будет? А скоро?
Кино приберегается на самый конец программы, чтобы взрослые могли спокойно посидеть за столом.
На стенку вешается экран: он остался у нас со времён папиного увлечения киносъёмкой. (Где теперь те ролики, что он снимал своей новенькой “Пентакой”? Где кинофильм под названием “День моей дочки”?) Народец рассаживается кто на чём, я лихо заправляю краешек плёнки в катушку диапроектора, выключаю свет – и приступаю к волшебству.
Это совсем просто: крутишь колёсико до очередной ярко подсвеченной картинки, вслух читаешь текст – три-четыре строчки прозы или стихов – и, подождав чуть-чуть, чтобы все налюбовались, крутишь дальше. В луче проектора клубятся пылинки, мелюзга с разинутыми ртами, как говорят папины друзья-музыканты, “сидит и кочумает” и только просит: ещё, ещё!
На следующий день меня ждёт новая приятность. Почти все мамы Танькиных гостей считают своим долгом позвонить нашей маме и поблагодарить за доставленное ребёнку удовольствие. Хорошая была традиция, кстати – ещё с давних, учтивых времён, – жаль, что она сошла на нет.
– Да, Леночке, так понравилось, и очень вкусно было, и интересно, и она, знаете, всё твердит, какая у Танечки необыкновенная сестра!
Мама мне эти комплименты пересказывает в подробностях, ей тоже приятно, а я, что греха таить, купаюсь в похвалах и чувствую себя немножко… звездой экрана.
А я бы, пожалуй, и сейчас покрутила с Майкой диапроектор. Уверена, ей бы понравилось – где их только теперь искать? Нет, я понимаю, диафильмы – это не мультики и уж тем более не Кидзания, куда теперь на дни рождения приглашают. Но не спеша поворачивать ручку в предвкушении следующей картинки и продолжения истории – согласитесь, ни с чем не сравнимое удовольствие.
Клянусь жизнью!
– Клянусь жизнью! – пылко восклицает мама, вскакивая из-за стола после семейного обеда. – Клянусь жизнью, я мо́ю посуду! Я первая поклялась!
И, хохоча, обнимает бабушку. А та качает головой: снова оплошала. Поперёк маминой клятвы она, конечно, не пойдёт: вдруг мама тогда… ну, сами понимаете. Но в следующий раз бабуля уж не расслабится и непременно поклянётся первой.
Такая у них игра – или не совсем игра. Две взрослые женщины обожают друг друга и хотят поберечь, но нет чтобы просто сказать: “Чур, я!” – непременно нужно жизнью рисковать.
Мне уже лет тринадцать, и я таких вещей не одобряю. Не верю, конечно, в эти глупости, и всё же как-то не по себе. Никакие няни-домработницы с нами уже не живут: Тамарочка окончила торговый техникум, вышла замуж и уехала в Клин. И я честно предлагаю помыть посуду, но на меня машут руками: тебя с твоим диатезом только не хватало, иди займись делом. Делом – значит, уроками или, того хуже, музыкой. А посуду мыть, говорит бабушка, теперь одно удовольствие, ведь на кухню провели наконец горячую воду, ну то есть она нагревается, если включить газовую колонку в ванной. А горячая вода – и прямо здесь, в доме – это же счастье, говорит бабушка.
Бабушка. Конец 1940-х или начало 1950-х.
Вот интересно (это мне взрослой сейчас интересно): она всегда так умела или научилась, претерпев – с её-то невозможной чистоплотностью – две войны, тифозные теплушки, эвакуацию, госпиталь? То, что другие принимают как должное, бабушка принимала как драгоценный дар судьбы и не забывала ему порадоваться. И нам с Танькой, хотя бы отчасти, сумела передать это незамысловатое ноу-хау под названием благодарность. Но я отвлеклась…
Никакой религии у нас в доме не водилось. Бог жил в языке: слава богу, боже упаси, ещё он любил троицу – в общем, был, как ему и подобало, словом. Православный поп назывался “толоконный лоб”; к тому же дедушка, если нам на улице встречался священник, обходил его стороной, объясняя мне, что в длинных неопрятных мужских волосах могут водиться вши (он из-за этого и хиппи потом не одобрял). Да ещё, если на Первое мая или Седьмое ноября светило солнце, дед провозглашал: “Бог большевиков любит!”, а если шёл дождь или мокрый снег, поднимал кверху палец: “Не любит Бог большевиков!”
О существовании иудейского вероисповедания я узнала в десять лет из книги Бруштейн: там Сашеньке в первый день учёбы противная “госпожа начальница” объясняет, что “евреи – иудейского вероисповедания”.
Про евреев мне впервые растолковали немногим раньше, когда я, лет восьми, заливаясь хохотом, зачитывала всем домашним из “Кондуита и Швамбрании”: “Мама, а наша кошка тоже еврей?” Тут я наконец осознала, что и мы евреи, только (бабушка уточнила) обрусевшие. Ещё одно смешное слово – русые, но облысевшие? Дали книжки Шолом-Алейхема: “Мальчик Мотл” и рассказы для детей. Интересные, но грустные. “Мне хорошо, я сирота!” Про иронию никто не объяснил, но я сразу поняла, что это здорово сказано…
Да, так вот, религии не было, а суеверия были. Зеркало разбить – плохая примета, а чашку – ничего: немножко накричат, а потом скажут, к счастью. Нельзя переступать через лежащего ребёнка: не вырастет! Мама боялась дурных снов под пятницу и что в окно вдруг влетит птица, это к смерти. Про птицу, может, и правда: моим уже взрослым и “детным” дачным летом к нам с Танькой на закрытую с боков веранду залетела ласточка, пометалась от стены к стене и умчалась. Через несколько дней умерла бабушка.
Господи, о чём ни начну – всё на бабушку сбиваюсь.
Самое въедливое, самое неотвязное суеверие было – “тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить”. Не успеешь сказать что-нибудь вроде “Я совершенно здорова”, как всё семейство хором: “Сплюнь!” И плюю, стыдно признаться, но до сих пор плюю, особенно когда про детей или про внучку что-нибудь хорошее скажется.
Это инстинкт какой-то, древнее́ единого Бога, древнее всех разночинных богов – оглянуться с опаской на неведомую, но всемогущую силу: вдруг подсмотрит, подслушает и сделает назло? Боже упаси! И голова сама поворачивается влево с ритуальным “т-т-т”, а кто-то стучит по дереву или скрещивает пальцы.
А уж если человек говорит: “Клянусь жизнью”, хоть и в шутку вроде бы… А бабушка, никуда от неё не денешься, она ведь и “Клянусь честью!” говорила, и очень даже всерьёз. А самое гневное, самое ругательное слово у неё было – “отвратительно”.
Самый лучший Новый год
Это было тридцать первого декабря в год моего двенадцатилетия. Папа сказал, что не успел купить нам с Танькой подарки и сейчас мы с ним пойдём и сами выберем, что хотим. Сперва мы отправились в “Детский мир” (это недалеко, пешком минут пятнадцать), и там шестилетняя Танька выбрала себе пароход – огромный, пластмассовый, белоснежный с красными мачтами и якорьками, очень красивый и совершенно бесполезный, у мамы такой ни за что бы не выпросить. Она его собиралась запустить летом в море, когда мы все поедем на гастроли с папиным оркестром… Я подозревала, что пароход ни в один чемодан не влезет и, скорее всего, останется д