Не забудь сказать спасибо. Лоскутная проза и не только — страница 17 из 41

 после отбоя в палате – ни зги:

– Девочка-девочка, гроб на колёсиках

 едет по улице вашей, беги!

В чём провинилась несчастная девочка?

Кто пионерку решил извести?

Кто в репродукторе, добрый, надеется

предупредить и беду отвести?

Не до подробностей! гроб на колёсиках

катится к дому, въезжает в подъезд, —

под одеялами разноголосица

писка и визга: ой, мамочки, съест!

Мамочки в лагерь девчушек спровадили

крепнуть на воздухе, кушать и спать.

Дурочка в сказке не слушает радио,

да и услышит – куда отступать?

Гроб на колёсах по лестнице тащится,

дверь протаранена – грохот и гром —

и воспиталка орёт, что рассказчицу

в спальню к мальчишкам поставит – “гольём”!

Девочка, девочка, что с тобой сделали,

мы не узнаем уже никогда.

В небе луна ухмыляется белая,

чёрная в речке лоснится вода.

Спят воспитатели, дрыхнут вожатые,

дети тревожным забылися сном…

Только малявка одна странноватая

слух напрягает в безмолвье ночном.

«Последний лагерный денёк…»

В.Берестову

Последний лагерный денёк.

Последний окрик, долгожданный.

Зажат в руке сластей кулёк,

Мальчишки грузят чемоданы.

Друг другу пишем адреса.

В дощатом корпусе унылом

Звучат, как в роще, голоса —

Всё кажется сегодня милым:

Комочки в тёплом киселе,

Горячий шёпот за беседкой,

Потёки краски на стекле,

Кровати с панцирною сеткой.

Забыт вражды закон простой

И дружбы сладкие мученья,

И замкнут в тумбочке пустой

Дух мятной пасты и печенья.

Пора, пора в автобус лезть

И песни петь – не в лад, но вместе…

Зачем мы все гостили здесь?

И кто нас встретит там, на месте,

Обнимет, скажет: “Боже мой,

Опять разбитая коленка!”

И насовсем ли мы домой

Иль это просто пересменка?

«“Бог – это совесть”, – сказала бабушка Вера…»

“Бог – это совесть”, – сказала бабушка Вера.

 Под утюгом орошённая блузка дымилась.

 Бог в этот миг, обнаружив меня у торшера,

 щёлкнул разок по затылку, и вот – не забылось.

 Бабушка так говорила о глаженой блузке:

“Вещь – совершенно другая! ведь правда? ты видишь?”

 С дедом они перекрикивались по-французски,

 только потом я узнала, что это идиш.

Дед же Наум учил меня бегать и драться

и по-латыни ворчал, что хомини хомо

волк. Я не верила деду, я верила в братство,

в дружество, равенство, счастье и бегство из дома.

 А ещё так смешно говорила бабушка Вера:

“Честью клянусь”, не просто “честное слово”.

“Бога гневишь, – вздыхала, – ну что за манера!

 Ты вот поставь-ка себя на место другого”.

Без рейтуз

И снова мир как новенький блестит.

С улыбкой терпеливые таджики

ограды красят в разные цвета

и лавочки, и горки, и качели…

Отличный день! В такие дни когда-то

впервые разрешали без рейтуз

из дома выйти. Это было важно:

сегодня без рейтуз – а там, глядишь,

и без пальто, и в гольфах, и в носках,

и в летнем платье, и на босу ногу,

и вовсе босиком, в трусах, на даче, —

о, счастье человечьего зверька!

Зачем так нужно в детстве голым телом

касаться окружающего мира

и слой за слоем убирать преграды,

как бы сдвигая влажную бумагу

и проявляя нежную картинку,

где жизнь всегда как новая блестит?

«Как было весело, Господи, как мы смеялись…»

Как было весело, Господи, как мы смеялись!

Как мы смеялись – до визга, до слёз, до захлёба…

Нянька сестрёнкина, мы её звали тёть-Тома,

пальцем грозила, а было ей лет восемнадцать.

Пальцем грозила она и сама хохотала,

нас же стращала: у них на селе говорили,

кто, мол, смеётся без удержу – скоро заплачет,

так нас пугала она и сама же смешила.

Были родители нами отпущены в гости.

Томка для нас пропускала вечернюю школу.

С ней мы играли в театр: одевались нелепо

и представляли, вопя, сумасшедших и пьяных.

Пьяных у нас лучше всех представляла тёть-Тома:

так спотыкалась она, так смешно голосила —

Танька, сестра, заливалась до мокрых колготок!

Часто, видать, на селе эту пьесу давали.

Ночь наступала. Родителей где-то носило.

В кухне, в углу за буфетом, на койке железной

Томка шептала молитвы – быть может, прощенья

за скоморошины грешные наши просила.

Танька, уже наревевшись, сопела за шкафом,

я же, ворочаясь рядом на узком топчане,

молча гадала: когда-то придётся мне плакать?

Лучше бы как-нибудь после… потом… постепенно…

«Девочке в очках и с нотной папкой…»

 Девочке в очках и с нотной папкой

 Матерью говорено и бабкой:

“Днём куда ни шло, но вечерами —

 Проходными не ходи дворами!”

Проходные тёмные дворы

Заведут в соседние миры,

И придёшь как будто бы домой,

А сама не та, и дом не твой.

Девочка в очках, со школьной стрижкой,

С погнутым сольфеджио под мышкой,

Так и пропадает с той поры.

Что-то сотворили с ней дворы?

То ли голос крови заглушили,

То ли память с пуговкой пришили,

То ли перед выходом в Козицкий

Путь ей срезал ножичек бандитский.

…Рыбкой пучеглазой, заводной

 Всё скользит от Дмитровки к Страстной,

 Вынырнет – и окунётся снова

 В тёмный воздух, в арку у мясного.

«Заземлите меня, заземлите…»

Заземлите меня, заземлите,

           я больше не буду!

Ну, смеялась над физикой —

           так не со зла ж, не назло!

Я не верила, что электричество

           водится всюду,

Чуть притронулась – и затрещало,

           и всю затрясло.

Кареглазый учитель, явись

           из глубин лаборантской,

Что-нибудь отключи, расконтачь,

           эту дрожь пресеки!

Никогда я поступок свой не повторю

           хулиганский:

Не дотронусь

           до юной твоей долгопалой руки.

Заземлите меня!

           Если надо – землёй закидайте:

Я читала, ударенных молнией

           можно спасти!

Ну хотя бы учебник,

           учебник по физике дайте —

Там уж, верно, укажут,

           куда мне заряд свой нести…

Прогульщик и прогульщица

Прогульщик и прогульщица

Прогуливали день:

Брели вдвоём сквозь белый свет

И голубую тень,

По самой лучшей из дорог,

Испытанной и старой,

И проходили за урок

По полтора бульвара.

Прогульщик и прогульщица

Расстаться не могли.

Когда бульвары кончились,

Они в музей зашли.

Повесив куртки на крючки,

В египетском отделе

В пластмассовые номерки

Друг дружке пальцы вдели.

«Есть дерево; не знаю, как зовут…»

Есть дерево; не знаю, как зовут,

Но что-то в женском роде: как бы проза

В подвесках поэтических причуд.

Блатной романс. Японская берёза.

У ней такая медная кора!

Она росла на даче у подружки

(Там, на участке, словно бы вчера,

Мы делали шалаш из раскладушки).

И мальчик, по-индейски меднокож,

Сливался с ней, обхватывал ногами

И плавно поднимался – так, что дрожь

По всем соседним кронам шла кругами.

Четырнадцатым летом, налегке,

Мы ве́лики пасли, согнав к оврагу.

Трещал приёмник. Где-то вдалеке,

Незримые, вползали танки в Прагу.

И к той древесной гладкости прильнуть

И уловить земное сотрясанье

Мешала только маленькая грудь,

Болевшая от всякого касанья.

Есть дерево: не знаю, как зовут,

Но всё оно, как смуглая прохлада,

Как первых стыдных мыслей детский зуд,

Осталось в глубине чужого сада.

И если этот ствол давно исчез,

Оставив по себе пенёк надгробный,

Я мысленно целую круглый срез

Со всей историей внутриутробной.

«Бабушка, видишь, я мою в передней пол…»

Бабушка, видишь, я мою в передней пол.

У меня беспорядок, но в общем довольно чисто.

Глажу бельё, постелив одеяльце на стол,

И дети мои читают Оливер-Твиста.

Бабушка, видишь, я разбиваю яйцо,

Не перегрев сковородку, совсем как надо.

В мире, где хаос дышит сивухой в лицо,

Я надуваю пузырь тишины и уклада.