И не знает, как в замке Тары, в хмельной тоске,
Вождь отсёк себе палец, чтоб перстень бросить
певцу.
Джеймс и Патрик, слышите? Песни опять не в цене.
Но зато нам положена тайная благодать
И бесплатные мёд да пиво, даже в стране,
Где цветы воруют с могил, чтобы снова продать!
«Покой, и воля, и надёжный ямб…»
Покой, и воля, и надёжный ямб,
Горячий суп и детские раздоры,
И втоптанный в ковровые узоры,
Тускнеет одомашненный Хайям.
Прохладных простынь потолочный свод —
Прочь, прочь любви задышливый анапест!
На тонкой книге дружеская надпись
И на столе насущный перевод.
Любовь чужая: лютня, соловей,
Заморские серебряные трели,
Но сладок сон мой, словно в колыбели,
В большой ладони, Господи, твоей —
В гостинице Твоей, где знать и голь
И есть кому радеть о постояльце…
Покой и воля. И на среднем пальце —
Почётная школярская мозоль.
Из древнегреческого
Порассохлась моя старая лира,
Пооблезла с неё вся позолота.
Что ж тут странного? На ней между делом,
Между стиркой да готовкой бряцали.
Забавляли ею плачущих деток,
Забивали дюбеля в переводы
И, пристроив между двух табуреток,
В семь рядов на ней сушили пелёнки.
Что ж ты плачешь, нерадивая баба?
Что ты гладишь ослабевшие струны?
Ты сама лежишь меж двух табуреток
И сломаешься вот-вот посерёдке.
«Я больше не испорчу борозды…»
Я больше не испорчу борозды,
Но пороха не выдумаю тоже.
И чёрт с ним, с порохом, да жаль звезды
Несхваченной, на яблоко похожей.
Я ни в какую крайность не впаду,
А стало быть, не упаду в объятья
К обратной крайности. Но, борозду
Блюдя, я не останусь без занятья.
Я переводчик, верная рука,
Индейцев друг – и бледнолицых, впрочем.
И если я творю не на века,
То всё-таки мой сруб довольно прочен.
Америки вот жаль… да и звезды:
Их с неба рвут такие неумейки!
Зато я не испорчу борозды —
Прямую выведу, как по линейке.
«Корделия, ты дура! Неужели…»
Корделия, ты дура! Неужели
Так трудно было старику поддаться?
Сказать ему: “Я тоже, милый папа,
Люблю вас больше жизни”. Всех-то дел!
Хотела, чтобы сам он догадался,
Кто лучшая из дочерей? Гордячка!
Теперь он мёртв, ты тоже, все мертвы.
А Глостер? О, кровавый ужас детства —
Его глазницы – сцена ослепленья —
Как будто раскалённое железо
Пролистывали пальцы, торопясь…
На вот, прочти. Я отвернусь. Тебя же
В том акте не было? Читай, читай,
Смотри, что ты наделала, дурёха!
Ну ладно, не реви. Конечно, автор —
Тот фрукт ещё, но в следующий раз
Ты своевольничай, сопротивляйся:
Виола, Розалинда, Катарина
Смогли, а ты чем хуже? Как щенок,
Тяни его зубами за штанину —
В игру, в комедию! Законы жанра
Нас выведут на свет… На, вытри нос.
Давай сюда платок. Его должна я
Перестирать, прогладить и вернуть
Одной венецианской растеряхе
В соседний том. Прости, что накричала.
Отцу привет. И помни: как щенок!
«Попросили меня раз в “Иностранке”…»
Попросили меня раз в “Иностранке”
перевесть современного поэта,
англоговорящего, живого, —
“Ведь не всё ж мертвецов тебе толмачить!”
Вот раскрыла я живого поэта —
ах, какой же он красавчик на фото!
Веет смертью от его верлибров,
смерть сочится из каждого слова,
я прочла и умерла, не сдержалась.
Тут пришли ко мне мёртвые поэты,
всё любимчики мои, кавалеры.
Поклонился дипломат, Томас Кэрью,
громко чмокнул шалопай, сэр Джон Саклинг,
и сказал мне ловелас, Ричард Лавлейс:
– Слышал в Тауэре свежую хохму,
“Коли снятся сны на языке заморском —
с переводчицей ложись!” Ловко, правда?
А Шекспира незаконный сыночек,
Вилли Давенант, сказал:
– Брось ты киснуть!
Сшиб я в “Глобусе” пару контрамарок
на премьеру “Идеального мужа”, —
этот педик, говорят, не бездарен.
– Ну, а после все пойдём и напьёмся.
– И сонеты почитаем по кругу!
– Хорошо, – сказала я и воскресла.
Я воскресла, поглядела в окошко,
отложила современного поэта.
И не то чтобы я смерти боялась,
просто вечер у меня нынче занят.
«И опять принесут заказной перевод…»
И опять принесут заказной перевод,
И поэт иноземный, как инопланетный,
Прожигая скафандр, в атмосферу войдёт
И подстрочником ляжет на стол кабинетный.
Что ж, ладонь на ладонь, жми на впалую грудь,
Силясь жизнь уловить в странном облике
внешнем,
Слабый ритм ухватить, что-то влить и вдохнуть,
Чтобы смог он дышать в резком воздухе
здешнем.
Этот ладится жить, а иной и помрёт,
И кому объяснишь, коль пойдут пересуды,
Как густеет в груди поэтический мёд,
Как не хочет он литься в чужие сосуды…
«Играешь со словом, играешь…»
Играешь со словом, играешь,
У норки его сторожишь,
Крадёшься, к земле припадаешь,
Танцуешь, в азарте дрожишь.
На нитке у самого носа
Качнётся: “Чего же ты ждёшь?
Играй! это просто, так просто —
Подпрыгнешь и лапой сшибёшь!”
Прыжок – и опять не даётся,
Опять начинает дразнить,
И лишь добродушно смеётся
Держащий незримую нить.
«Англичане мои! младенческая мечта…»
Англичане мои! младенческая мечта —
быть как вы: я и спину старалась держать прямее.
Но не складывалась иронически линия рта,
и подрагивала губа, твердеть не умея.
Героический Вальтер Скотт! Убийственный Свифт!
Безупречный джентльмен с Бейкер-стрит!
В самом деле,
коль родился садовником, волен ты делать вид,
что цветы тебе надоели. Все надоели.
Сэр, не правда ли? Правда, сэр… Это скрип дверей,
это входит дедушка Диккенс. Я в детстве даже
обижаться не стала, что гнусный Феджин – еврей,
как у Гоголя отрицательные персонажи.
Нет, любовь моя – словно крепость: в её стенах
мирно дремлют ягнёнок с тигром и чёрт
с младенцем,
и скелет в чулане – точней, обгорелый прах,
потому что сэр Уинстон Черчилль знал про
Освенцим.
Переводчик – поэту
Я не узна́ю, из какого сора
пророс твой стих, мой бледнолицый брат:
ночных ли страхов, нянькиного вздора,
обломанной сирени вдоль оград?
Я не узна́ю, что за боль-заноза
застыла в нём, как муха в янтаре…
Я мог бы откупиться рифмой “роза”,
но розы не росли в моём дворе.
Давай меняться – знаешь, как когда-то:
мой сор – на твой! Держи бумажный шлюп,
подшипник целенький для самоката,
свисток футбольный и молочный зуб.
Давай меняться! Что глядишь несмело?
Вон тот каштан, что в кулаке согрет,
весь лакированный, годится в дело,
и стёклышки – тут хватит на “секрет”…
Я не узна́ю, что за тараканы
чердак твой посещали вечерком,
но не тревожься: есть на дне кармана
гудящая коробочка с жуком.
«Второстепенные английские поэты…»
Второстепенные английские поэты,
вы руки тянете ко мне из тёмной Леты
и, как детдомовская ребятня:
– Меня, – кричите вы, – меня, меня!
Да я сама тут запасным стою хористом,
да я случайно забрела на эту пристань,
мне снилась воля, мне мерещился покой…
Но шелестят уже страницы под рукой.
Первостепенные английские поэты
давно пристроены и кушают котлеты,
забвенья молчаливая вода
над ними не сомкнётся никогда.
А я переднего уже тяну, как репку,
и кто-то сильный встал за мной и держит
крепко,
и вся компания – а стало быть, и я —
за шкирку выхвачена из небытия.
И за учителей своих…
Картинки из “Зелёной гостиной”Вспоминая Вильгельма Левика
Оказалось, что помню я преступно мало. Шесть лет – с 1976-го и почти до самой смерти Вильгельма Вениаминовича – занималась у него в семинаре, помню какие-то “внешние” вещи: кто присутствовал, где было дело, даже кто каких авторов переводил… но живых, озвученных и расцвеченных картинок, тех самых