impressions, из которых и складывается для каждого послежизненный портрет дорогого человека, осталось – наперечёт. Попробую перелистать этот мысленный фотоальбом, пока он не истрепался окончательно.
Помню своё первое ощущение при взгляде на Ле-вика: серебро. От него шло какое-то серебряное сияние: седина, благородный серый костюм, серые лучистые глаза (а может, и карие, только всё равно с каким-то лунным отливом). Мягкий, довольно высокий голос – тоже серебристый. Помню, сидим мы где-то в недрах ЦДЛ, в той самой “Зелёной гостиной”, и В.В. увлечённо рассказывает, как в Италии до сих пор – он сам видел и слышал! – во многих семьях “Божественная комедия” – часть повседневного обихода: вот пришли дети из школы и спрашивают (тут прямо в ушах у меня раздаётся живой, мелодичный левиковский голос):
– Папа, можно почитать Данте?
Помню, как он говорил о Рильке. В Рильке у нас была беззаветно и, похоже, безнадёжно влюблена Танечка Фрадкина. Недосягаемый Райнер Мария молодой переводчице не давался (как не давался он, впрочем, почти никогда и никому). Но В.В., выслушав очередной Танин опус, не заострял внимания на его слабостях – нет, он снова и снова заводил речь о том, как безумно сложен для перевода этот ускользающий Рильке и какого уважения заслуживают отважные попытки “взять” эту высоту. Помню, единственный раз он задал нам что-то вроде домашнего задания: попробовать перевести знаменитую “Осень”. Для тех, кто не знал немецкого, тут же, на лету, “с листа” продиктовал подстрочник, и через две недели, пристыженно вздыхая, несколько человек “оглашали” результат. Мой перевод – по первому впечатлению (отчасти благодаря вдохновенной декламации) – даже понравился, но подробного разбора, разумеется, не выдержал. Я же, тогда ещё студентка, радовалась чистейшей радостью участника волшебного действа.
Мне до сих пор кажется: не умри Таня Фрадкина так рано и так страшно нелепо (она погибла от укуса осы) – в конце концов у неё бы обязательно получилось…
Из “зелёной гостиной” нас, помнится, через некоторое время попросили, и мы занимались то в помещении парткома (попасть туда можно было только по лестнице из ресторана, где нас с любопытством разглядывали жующие члены Союза писателей), то в какой-то каминной, то в комнате за сценой, а потом почему-то вообще прогнали из ЦДЛ, и мы стали собираться в литературном музее на Петровке (в бывшем монастыре!), где работала тогда наша семинаристка Юля Сульповар (Покровская). А потом, кажется, попросили и оттуда – и другой участник семинара, Ян Пробштейн, приютил нас у себя на работе, в подвальном помещении детской художественной студии при ЖЭКе, где-то недалеко от Маяковки. И по всем этим адресам В.В. являлся с неизменной немецкой пунктуальностью и ласковой улыбкой.
Лютой сорокаградусной зимой 1978–1979-го мне пришлось на время перестать посещать занятия. В декабре родился Андрюшка, я никак не выздоравливала и месяц провалялась в роддоме, а едва выписалась – ребёнка с подозрением на пневмонию забрали в больницу, меня же с плюс-сорокаградусным маститом туда не пустили… В общем, всё было ужасно, хуже некуда, но когда наконец, после трёхмесячного перерыва, тощая, страшненькая, несчастная, в спадающих джинсах, под которые мама заставила надеть шерстяные рейтузы, – я впервые пришла на семинар… о, как засветились навстречу родные лица, как меня поздравляли с сыном! Сам В.В. хлопотал вокруг меня, усаживал – и уж никак не ожидал, что я, как и другие, принесла “что-нибудь показать”. А я принесла лимерики, целую кучу. “Да когда же вы успели?” – “В роддоме…” И я рассмеялась вместе со всеми.
Мы тогда вообще много смеялись. Как замечательно спел про римлян Окуджава: “Видимо, не знали, что у них упадок”. Видимо, не знали, что у нас застой. Помню, как готовили В.В. на день рождения что-то вроде капустника и я ввязалась сразу в два номера. С Гришей Кружковым сочиняли мы пародию на пушкинский “сон Татьяны”:
Он засмеётся – все хохочут,
Нахмурит брови – все молчат,
В оригинал вперит свой взгляд —
И все оригинала хочут…
(цитирую по памяти, может, и перевираю), а с Серёжей Таском – на “Ивиковы журавли”, где вместо Ивика был у нас, разумеется, “Левик, друг богов” и ещё почему-то булгаковская Аннушка:
Чтоб Левика звезда погасла,
Она подсолнечное масло
У врат Худлита пролила…
Помню, как веселился вместе с нами Вильгельм Вениаминович, помогая Юле Сульповар подыскивать “античные” ругательства для перепалки двух древнегреческих дам в блистательной мистификации Пьера Луиса “Песни Белитис”. Сейчас даже не верится, что вот так, прямо у нас на глазах, рождался этот, не менее блистательный и давно уже ставший классикой, перевод.
Правда, так уж от души хохочущим я В.В., пожалуй, не помню. Вот его друг и коллега Элисбар Георгиевич Ананиашвили, захаживавший к нам на занятия, – тот смеялся самозабвенно. А Левик больше улыбался.
Помню, как он однажды почти рассердился. Какой-то молодой человек, кажется, из новеньких, принёс показать перевод – довольно слабый, но не в этом дело – совсем уж дурацкого и пустого современного стихотворения “Кофе с едой” (“Coffee With The Meal”), где лирический герой никак не допросится, чтобы официант подавал ему кофе одновременно с обедом. Автора, хоть убей, не помню. “Выбор произведений для перевода, – отчеканил Левик, – тоже свидетельствует о вкусе переводчика и масштабе его дарования”. За точность цитаты не ручаюсь, за смысл – вполне. Сама теперь в том же духе поучаю своих семинаристов, чтоб не тратили время и силы на перевод какой-нибудь заведомой ерунды.
А вообще не очень-то он с нами возился. Не водил за ручку по редакциям, не опекал. Зато уж если протягивал руку за понравившейся рукописью – “Дайте-ка мне… покажу, пожалуй, в «Детгизе»” – это было как орден получить. Один раз протянул и за моей подборкой детских англичан (я часто выбирала для перевода что-нибудь смешное или детское, что, несомненно, свидетельствовало о “вкусе и масштабе”, а пуще – о стремлении переводчика потешить “почтеннейшую публику”). Я бежала домой, на Пушкинскую, из лит-музея на Петровке и ликовала, вот именно ликовала – так, будто меня уже издали в твёрдом переплёте и с чудесными цветными картинками. Собственно, издаваться было теперь не обязательно. Главное, Левик сказал: “Дайте-ка сюда…”!
Помню, идём мы после очередного семинара всей компанией к метро и В.В. говорит своим необыкновенным голосом:
– Я раньше ходил – быстрее всех! А теперь иду и думаю: я же так быстро иду! Отчего меня все обгоняют?
Летом 1981-го мы с Гришей Кружковым поженились (Левик радовался, передавал поздравления) и ходить на семинары почти перестали. Переводческий семинар в режиме нон-стоп продолжался теперь у нас дома, в коммуналке на Чонгарском бульваре…
Похорон не помню совершенно. Как будто засветили плёнку. Помню тарелку с поминальным рисом в темноватой прихожей их квартиры, занавешенное зеркало. И Татьяну Васильевну, приговаривающую: “Вот кутия, кутия…”. На поминки я остаться не могла: надо было отпустить дежурившую при ребёнке бабушку. Помню, Гриша написал стихи, назывались они, кажется, “На смерть переводчика”, там были такие строки:
Переселявшаяся столько раз,
Душа, конечно, вновь переселится…
Спустя полтора десятка лет, готовясь к очередной радиопередаче серии “Литературная аптека”, я перечитывала свою любимую, гениально переведённую Левиком балладу Браунинга “Как привезли добрую весть из Гента в Ахен”. И нашла в ней маленькую неточность: “К подпруге склонясь, я ослабил её…” Разыскала оригинал, проверила – конечно, не ослабил, а подтянул, я и сама немного училась верховой езде и знаю: перед долгой скачкой подпругу затягивают как можно туже. Но с этим крошечным изъяном божественная баллада показалась мне ещё милей, ещё роднее. И на записи в студии, на пятой строфе, на внезапном затишье после грохота копыт в четвёртой, – на любующемся, любовном шёпоте всадника: “Мой смелый! Ты скачешь в степной тишине, Ты ухом прядёшь, обращённым ко мне…” – голос у меня задрожал и прервался от слёз.
Кстати, что там была за добрая весть, в балладе не сказано, да это и неважно. Главное, что она подоспела вовремя, иначе бы всё пропало… А переводчик – он и есть тот самый всадник, единственный доскакавший, любивший и ласкавший родной язык, как своего ненаглядного коня. Всадник со спасительной вестью.
2006
Юриосич
В детстве я его не читала. Как-то не успела, или не вышел ещё тогда несравненный “Недопёсок”… Я познакомилась с “Юриосичем”, когда у самой уже были дети. Сначала с человеком познакомилась, с писателем – позже.
Яков Лазаревич Аким привёл однажды в нашу студию “детско-юношеских писателей” своего друга Юрия Коваля. Мы занимались на улице Писемского (в Борисоглебском, то есть, переулке), недалеко от ЦДЛ, и они, наверное, уговорились идти потом в писательский ресторан – втроём, с Сергеем Ивановым (он ту же студию вел: Аким больше поэтами занимался, а Сергей Анатольевич – прозаиками). И вот он вошёл, Коваль, протиснулся в нашу узкую комнатку – в свитере, крупный такой, мягкий, но сильный. Красивый, но на писателя не похож. Мне почему-то показалось, что он за дверью оставил рюкзак, а может, ружьё или удочки.
А Яков Лазаревич уже нас гостю представляет и хочет, видимо, устроить что-то вроде смотра.
– Вот Марина, – это он про меня, – сейчас нам что-нибудь п-почитает.
А у меня, как назло, ничего нет нового! Не буду же я ради этого прекрасного незнакомца старьё читать, которое вся честна́я компания уже слышала.
– Я, – говорю, – сейчас тут одну небольшую поэму перевожу с английского… уже практически вчерне закончила. Только она не совсем детская. То есть совсем не детская, а такая, скорее эротическая… семнадцатого, в общем, века.
Тут Яков Лазаревич смутился немножко, а собратья мои студийцы, напротив, оживились, и Коваль говорит: