ались, а может, ещё только собираемся) – и я. Мне велят почитать свои детские стихи. Я вообще-то пишу и перевожу уже давно, а для детей начала только этим летом. Меня Кружков надоумил, верней, просто объяснил, что я это – умею: так я позже учила плавать своих сыновей. Я волнуюсь, голос дрожит, но в темноте читать стихи гораздо легче, может, мы потому и вышли на балкон. Он слушает и смеётся, и радостно дышит, и я уже знаю, что всё хорошо.
Потом он радуется, что я притащила с собой книжку “на подпись”: где-то в “буке” откопала, кажется, “Школьную лирику”. Радуется, что у меня уже есть двухлетний Андрюша – и ему тоже подписывает книжку. А Татьяна Ивановна радуется, что они скоро переедут на первый этаж (в их квартире поселятся “ребята”, её дочка Галя с мужем):
– Наконец-то можно будет на дерево смотреть нормально, снизу вверх!
И все мы радуемся за неё.
Позже он говорит при мне разным знакомым:
– Гриша привозил к нам Маришу на одобрение. Мы одобрили.
Ему всегда можно было позвонить и покудахтать над только что снесённым стихом. И он тоже звонил: читал стихи и даже песенки пел, свежесочинённые. А однажды я звоню, читаю стихотворение с такой первой строчкой: “Встаньте, кто помнит чернильницу-непроливайку!” Дочитываю до конца, а он:
– Я давно уже стою.
И попросил ещё раз прочитать, так понравилось. А может, захотелось послушать сидя.
Мы, “относительно молодые”, называли его дядя Валя. За глаза, а потом, помнится, и в глаза. И он был именно дядей: постарше брата, помладше отца, как приедет – в доме праздник. Был заботливым нашим дядькой Савельичем, а иногда и Черномором.
Перестройка ли, путч или ещё какая государственная чехарда – мы к нему:
– Валентин Дмитрич, как вы думаете…
– Всё будет хорошо, – говорил он. – Прошла уже весна воздуха, – говорил он, – теперь идёт весна воды, а там уж скоро и весна травы.
Или ещё так, Маршака передразнивая:
– Не беспокойтесь, голубчик, они проворуются!
И никогда не ошибался.
Декабрь 1994 года. Какое-то мероприятие в ЦДЛ, кажется, презентация очередного номера “Русской визы”. Специально приехал из Питера Миша Яснов, сидим с ним рядышком, настроение хуже некуда: только что начали бомбить Грозный.
И вот один выступающий:
– Мы присутствуем на похоронах великой русской литературы!
Другой:
– Мы сидим на поминках по российской культуре!
В зале уже никому жить не хочется.
Выходит Берестов, читает стихи (цитирую по памяти, извините, если что не так):
Простим родной стране её историю:
Она не будет больше, господа!
И климат ей простим, и территорию,
И бездорожье, – это не беда.
Не будем ей указывать отечески,
За кем идти и двигаться куда.
Она решила жить по-человечески:
Простим её за это, господа!
И я физически чувствую, как зал начинает дышать. Вот бывают люди, как бы забирающие воздух. А с ним рядом дышалось, как в кислородной палатке.
Ущербные черносотенные людишки часто вслух принимали его за еврея. И он радовался:
– Значит, на лице у меня что-то написано, кроме страстного желания похмелиться!
Он умел радоваться даже опечаткам.
– “Валенитином” меня назвали. Это я получаюсь как будто лекарство такое, валенитин.
Лекарство, да. О его феноменальной доброте ходили легенды. Даже для самого отъявленного графомана (и сколько таких у него перебывало!) находил доброе слово. Обидеть, отказать – не получалось у него, и всё. Но – странное дело! – это ничуть не обесценивало его похвалу чьим-нибудь стихам, песням, прозе. Мы всегда знали, когда он хвалит по-настоящему: он тогда радовался взахлёб.
А вот случай “из жизни”. Постучался к ним с Татьяной Ивановной – просто с улицы! – приезжий человек, попросился переночевать. Времена были ещё советские, все знали, что в гостиницу не попасть, но чтоб вот так пустить к себе на ночь незнакомца!
Его и не пускали нигде.
– Понимаете, – пожаловался он с порога, – везде предлагают чаю, а ночевать ни-ни!
А человек пожилой, устал уже. Берестов с Татьяной Ивановной ему, конечно, постелили. А за чаем (как же без чаю) разговорились, и гость давай плакаться, как там у них в Прибалтике, не помню, в какой именно республике, ненавидят русских.
Они послушали и спрашивают:
– А вы их язык знаете? Говорите на нём?
Оказалось, ему такое и в голову не приходило.
– Ну как же вы так, – огорчилась Т.И. – Людям же обидно, ведь они-то русский учат. Вы хоть попробуйте, начните – и увидите, что будет.
Он попробовал. Потом написал им оттуда: действительно, всё изменилось, к нему теперь совсем по-другому относятся…
В Беляево можно было приехать когда угодно. Но дважды в год собирались обязательно: первого апреля, в день рождения В.Д., и – после смерти Татьяны Ивановны – в день её памяти, 22 декабря, самый тёмный, самый короткий день в году, канун поворота на весну.
Каждому вновь пришедшему гостю Берестов радостно сообщал:
– Мариша уже приехала. И Сонечка, и Лёва, и т. д. Андрюша Чернов попозже подъедет…
Но постепенно от декабрьских встреч начали отлынивать. Кто уехал, кто болен, кто занят, да и погода плохая, ехать далеко, тяжело…
Он понимал, не обижался (во всяком случае, виду не подавал). Он тогда начал засчитывать звонки.
– Мариша, как хорошо, что вы звоните. Вот и Олег уже звонил, и Андрюша Чернов из Питера…
Цветов на панихиду натащили столько – еле довезли их до кладбища. Большущие алые и белые розы мирно соседствовали друг с дружкой. Строили разноцветные рожицы голенастые гвоздики. Пронзительно синели ирисы, лоснились перехваченные резинками тюльпаны, над чьей-то головой мотался растрепанный черноглазый мак.
Мы стояли на дорожке вокруг открытого гроба. “Жить-жить-любить!” – орали апрельские птицы. И мой сосед справа, переводчик с японского, сказал:
– Наверное, неправильно говорить “детский поэт”. Ведь детский и поэт – одно и то же.
Тогда до меня дошло, почему он терпеть не мог, когда называли детским писателем, детским поэтом. Тавтология, стилистическая неправильность, должно быть, резала ему слух, как “оплата за проезд” или “карточка в анфас”.
О его стихах, простых как волшебная палочка, по-детски взрослых, по-взрослому детских, всегда с секретом, с двойным дном, – пусть напишут другие.
Поставила точку, и рука сама потянулась к трубке: позвонить ему, прочесть, что получилось. Господи, ну неужели нельзя?
“Встаньте, кто помнит…”
Я стою, дядя Валя, папа Валя, я стою.
И плачу.
Апрель 1998
На смерть марсианинаЗапоздалое объяснение в любви поэту Шефнеру
Умер Вадим Шефнер. Я узнала об этом с опозданием. О его неповторимой фантастической прозе, мудрой и насмешливой, где одомашненный космос заглядывает в окошки коммунальных кухонь, – написано немало. Да и о стихах, несомненно, писали, просто сегодня мне хочется сказать – от себя.
В детстве, топая из школы, я распевала на самодельный мотив его “Утешительный марш”. Или бормотала, расплываясь в дурацкой улыбке:
У ангела ангина,
Он, не жалея сил,
Берёг чьего-то сына,
Инфекцию схватил…
Позже, на студенческих вечеринках, желая охмурить понравившегося мальчика, декламировала нарочно для этого выученное, таинственно волнующее стихотворение “Фантастика”, предлагая бедняге немедленно отгадать автора:
На пиру невидимок стеклянно звучат голоса,
И ночной разговор убедительно ясен и грустен:
“Я на миг, я на миг, я погреться на четверть часа”, —
“Ты навек, ты навек, мы тебя никуда не отпустим…”
Автора мальчик, как правило, не знал и знать не хотел. Это сейчас в любой “Школе женского обаяния” вам объяснят: чтобы охмурить мужчину, надо не образованность свою показывать, а восхищаться им и льстить как можно грубее. Тогда же таких школ ещё не было. Притом явное, почти физическое наслаждение, с каким я выговаривала вслух это волшебное “Ты навек, ты навек…”, – справедливо наводило охмуряемого на мысль о некоем извращении, доселе не известном науке, и он спешно приглашал на танец другую однокурсницу.
Жизнь тем не менее продолжалась, а с ней и моя неуёмная страсть к исполнению вслух любимых стихов. И когда я открыла на “Радио России” свою “Литературную аптеку” для старшеклассников, то сделала это – признаюсь! – не только для того, чтобы вызвать у недорослей слюнотечение при виде интересной книжки, но и с целью безнаказанно предаваться своему тайному пороку.
Старшеклассники в письмах одобряли Искандера и Сэй-Сёнагон, великодушно прощали мне Пушкина ради “Элегии на раздевание возлюбленной” Джона Донна – и всё время настойчиво советовали сделать “ну хоть одну передачку” о лекарственных свойствах фантастики. Я добросовестно вооружилась Брэдбери и Стругацкими, не хватало только стихов, и добрая соседка одолжила мне сборничек “Кибернетический Пегас. Наука и фантастика в русской и советской поэзии” (Л.: Детская литература, 1989). Так я впервые прочла почему-то не включённое Шефнером в его “Личную вечность” (стихи разных лет, изданные в 1984-м) стихотворение “Марсианин”. Длинное, сюжетное, в трёх частях.
Прочла – и включила его в свою мысленную антологию лучших стихов на свете. А ещё – в свой секретный список самых сладостных стихов для чтения вслух.
Начинать лучше не спеша, с простоватой такой, повествовательной интонацией лермонтовского дяди из “Бородина”:
Марсианин умирал
На Земле моей.
С Марса он к себе не ждал
Белых кораблей.
В телескоп он разглядел,
Что у нас – беда,
Добровольцем прилетел