Не забудь сказать спасибо. Лоскутная проза и не только — страница 27 из 41

ались, а может, ещё только собираемся) – и я. Мне велят почитать свои детские стихи. Я вообще-то пишу и перевожу уже давно, а для детей начала только этим летом. Меня Кружков надоумил, верней, просто объяснил, что я это – умею: так я позже учила плавать своих сыновей. Я волнуюсь, голос дрожит, но в темноте читать стихи гораздо легче, может, мы потому и вышли на балкон. Он слушает и смеётся, и радостно дышит, и я уже знаю, что всё хорошо.

Потом он радуется, что я притащила с собой книжку “на подпись”: где-то в “буке” откопала, кажется, “Школьную лирику”. Радуется, что у меня уже есть двухлетний Андрюша – и ему тоже подписывает книжку. А Татьяна Ивановна радуется, что они скоро переедут на первый этаж (в их квартире поселятся “ребята”, её дочка Галя с мужем):

– Наконец-то можно будет на дерево смотреть нормально, снизу вверх!

И все мы радуемся за неё.

Позже он говорит при мне разным знакомым:

– Гриша привозил к нам Маришу на одобрение. Мы одобрили.


Ему всегда можно было позвонить и покудахтать над только что снесённым стихом. И он тоже звонил: читал стихи и даже песенки пел, свежесочинённые. А однажды я звоню, читаю стихотворение с такой первой строчкой: “Встаньте, кто помнит чернильницу-непроливайку!” Дочитываю до конца, а он:

– Я давно уже стою.

И попросил ещё раз прочитать, так понравилось. А может, захотелось послушать сидя.

Мы, “относительно молодые”, называли его дядя Валя. За глаза, а потом, помнится, и в глаза. И он был именно дядей: постарше брата, помладше отца, как приедет – в доме праздник. Был заботливым нашим дядькой Савельичем, а иногда и Черномором.

Перестройка ли, путч или ещё какая государственная чехарда – мы к нему:

– Валентин Дмитрич, как вы думаете…

– Всё будет хорошо, – говорил он. – Прошла уже весна воздуха, – говорил он, – теперь идёт весна воды, а там уж скоро и весна травы.

Или ещё так, Маршака передразнивая:

– Не беспокойтесь, голубчик, они проворуются!

И никогда не ошибался.


Декабрь 1994 года. Какое-то мероприятие в ЦДЛ, кажется, презентация очередного номера “Русской визы”. Специально приехал из Питера Миша Яснов, сидим с ним рядышком, настроение хуже некуда: только что начали бомбить Грозный.

И вот один выступающий:

– Мы присутствуем на похоронах великой русской литературы!

Другой:

– Мы сидим на поминках по российской культуре!

В зале уже никому жить не хочется.

Выходит Берестов, читает стихи (цитирую по памяти, извините, если что не так):

Простим родной стране её историю:

Она не будет больше, господа!

И климат ей простим, и территорию,

И бездорожье, – это не беда.

Не будем ей указывать отечески,

За кем идти и двигаться куда.

Она решила жить по-человечески:

Простим её за это, господа!

И я физически чувствую, как зал начинает дышать. Вот бывают люди, как бы забирающие воздух. А с ним рядом дышалось, как в кислородной палатке.

Ущербные черносотенные людишки часто вслух принимали его за еврея. И он радовался:

– Значит, на лице у меня что-то написано, кроме страстного желания похмелиться!

Он умел радоваться даже опечаткам.

– “Валенитином” меня назвали. Это я получаюсь как будто лекарство такое, валенитин.

Лекарство, да. О его феноменальной доброте ходили легенды. Даже для самого отъявленного графомана (и сколько таких у него перебывало!) находил доброе слово. Обидеть, отказать – не получалось у него, и всё. Но – странное дело! – это ничуть не обесценивало его похвалу чьим-нибудь стихам, песням, прозе. Мы всегда знали, когда он хвалит по-настоящему: он тогда радовался взахлёб.


А вот случай “из жизни”. Постучался к ним с Татьяной Ивановной – просто с улицы! – приезжий человек, попросился переночевать. Времена были ещё советские, все знали, что в гостиницу не попасть, но чтоб вот так пустить к себе на ночь незнакомца!

Его и не пускали нигде.

– Понимаете, – пожаловался он с порога, – везде предлагают чаю, а ночевать ни-ни!

А человек пожилой, устал уже. Берестов с Татьяной Ивановной ему, конечно, постелили. А за чаем (как же без чаю) разговорились, и гость давай плакаться, как там у них в Прибалтике, не помню, в какой именно республике, ненавидят русских.

Они послушали и спрашивают:

– А вы их язык знаете? Говорите на нём?

Оказалось, ему такое и в голову не приходило.

– Ну как же вы так, – огорчилась Т.И. – Людям же обидно, ведь они-то русский учат. Вы хоть попробуйте, начните – и увидите, что будет.

Он попробовал. Потом написал им оттуда: действительно, всё изменилось, к нему теперь совсем по-другому относятся…


В Беляево можно было приехать когда угодно. Но дважды в год собирались обязательно: первого апреля, в день рождения В.Д., и – после смерти Татьяны Ивановны – в день её памяти, 22 декабря, самый тёмный, самый короткий день в году, канун поворота на весну.

Каждому вновь пришедшему гостю Берестов радостно сообщал:

– Мариша уже приехала. И Сонечка, и Лёва, и т. д. Андрюша Чернов попозже подъедет…

Но постепенно от декабрьских встреч начали отлынивать. Кто уехал, кто болен, кто занят, да и погода плохая, ехать далеко, тяжело…

Он понимал, не обижался (во всяком случае, виду не подавал). Он тогда начал засчитывать звонки.

– Мариша, как хорошо, что вы звоните. Вот и Олег уже звонил, и Андрюша Чернов из Питера…

Цветов на панихиду натащили столько – еле довезли их до кладбища. Большущие алые и белые розы мирно соседствовали друг с дружкой. Строили разноцветные рожицы голенастые гвоздики. Пронзительно синели ирисы, лоснились перехваченные резинками тюльпаны, над чьей-то головой мотался растрепанный черноглазый мак.

Мы стояли на дорожке вокруг открытого гроба. “Жить-жить-любить!” – орали апрельские птицы. И мой сосед справа, переводчик с японского, сказал:

– Наверное, неправильно говорить “детский поэт”. Ведь детский и поэт – одно и то же.

Тогда до меня дошло, почему он терпеть не мог, когда называли детским писателем, детским поэтом. Тавтология, стилистическая неправильность, должно быть, резала ему слух, как “оплата за проезд” или “карточка в анфас”.

О его стихах, простых как волшебная палочка, по-детски взрослых, по-взрослому детских, всегда с секретом, с двойным дном, – пусть напишут другие.


Поставила точку, и рука сама потянулась к трубке: позвонить ему, прочесть, что получилось. Господи, ну неужели нельзя?

“Встаньте, кто помнит…”

Я стою, дядя Валя, папа Валя, я стою.

И плачу.

Апрель 1998

На смерть марсианинаЗапоздалое объяснение в любви поэту Шефнеру

Умер Вадим Шефнер. Я узнала об этом с опозданием. О его неповторимой фантастической прозе, мудрой и насмешливой, где одомашненный космос заглядывает в окошки коммунальных кухонь, – написано немало. Да и о стихах, несомненно, писали, просто сегодня мне хочется сказать – от себя.

В детстве, топая из школы, я распевала на самодельный мотив его “Утешительный марш”. Или бормотала, расплываясь в дурацкой улыбке:

У ангела ангина,

Он, не жалея сил,

Берёг чьего-то сына,

Инфекцию схватил…

Позже, на студенческих вечеринках, желая охмурить понравившегося мальчика, декламировала нарочно для этого выученное, таинственно волнующее стихотворение “Фантастика”, предлагая бедняге немедленно отгадать автора:

На пиру невидимок стеклянно звучат голоса,

И ночной разговор убедительно ясен и грустен:

“Я на миг, я на миг, я погреться на четверть часа”, —

“Ты навек, ты навек, мы тебя никуда не отпустим…”

Автора мальчик, как правило, не знал и знать не хотел. Это сейчас в любой “Школе женского обаяния” вам объяснят: чтобы охмурить мужчину, надо не образованность свою показывать, а восхищаться им и льстить как можно грубее. Тогда же таких школ ещё не было. Притом явное, почти физическое наслаждение, с каким я выговаривала вслух это волшебное “Ты навек, ты навек…”, – справедливо наводило охмуряемого на мысль о некоем извращении, доселе не известном науке, и он спешно приглашал на танец другую однокурсницу.

Жизнь тем не менее продолжалась, а с ней и моя неуёмная страсть к исполнению вслух любимых стихов. И когда я открыла на “Радио России” свою “Литературную аптеку” для старшеклассников, то сделала это – признаюсь! – не только для того, чтобы вызвать у недорослей слюнотечение при виде интересной книжки, но и с целью безнаказанно предаваться своему тайному пороку.

Старшеклассники в письмах одобряли Искандера и Сэй-Сёнагон, великодушно прощали мне Пушкина ради “Элегии на раздевание возлюбленной” Джона Донна – и всё время настойчиво советовали сделать “ну хоть одну передачку” о лекарственных свойствах фантастики. Я добросовестно вооружилась Брэдбери и Стругацкими, не хватало только стихов, и добрая соседка одолжила мне сборничек “Кибернетический Пегас. Наука и фантастика в русской и советской поэзии” (Л.: Детская литература, 1989). Так я впервые прочла почему-то не включённое Шефнером в его “Личную вечность” (стихи разных лет, изданные в 1984-м) стихотворение “Марсианин”. Длинное, сюжетное, в трёх частях.

Прочла – и включила его в свою мысленную антологию лучших стихов на свете. А ещё – в свой секретный список самых сладостных стихов для чтения вслух.

Начинать лучше не спеша, с простоватой такой, повествовательной интонацией лермонтовского дяди из “Бородина”:

Марсианин (легенда)
I

Марсианин умирал

На Земле моей.

С Марса он к себе не ждал

Белых кораблей.

В телескоп он разглядел,

Что у нас – беда,

Добровольцем прилетел