Позже, во времена гласности, Лёша вёл в “Огоньке” раздел современной поэзии “Бронзовый век”. Вот где он развернулся! Тиражи были миллионные, цензура сдохла, и бронза звенела серебром…
С Флорой, умной (она биолог, работала в научной лаборатории), яркой, немножко нервной, как породистая лошадь, – Лёшка иногда вёл себя по-свински. Напивался ужасно, был за ним такой грех, устраивал скандалы, мог привести в дом кучу случайных собутыльников, так что ей, заболевшей, негде было приткнуться. В Москве у Флоры никакой родни не было, иногда она сбегал́ а на ночь к кому-нибудь из нас, потом они с Лёшкой долго ходили, как он говорил, “поссоренные”, потом мирились до следующей его пьянки. Мы кипятились, возмущались, пытались Лёшку воспитывать.
– Если ты будешь так себя вести! Если будешь обижать Флорочку! – грозился Гриша Кружков. – Я вообще с тобой раззнакомлюсь, так и знай!
Но невозможно было с Лёшей раззнакомиться.
– Флорка, – бурлила в телефон Дина Рубина, – он гад, он сволочь, пусть только позвонит – я ему всё скажу, он у меня получит!
Но раздавался звонок, и Динка с неповторимой своей интонацией, на низкой ноте, на блаженном выдохе произносила:
– Лёшка…
Как долгожданному брату, который где-то пропадал и вот, слава богу, нашёлся, и можно вздохнуть с облегчением.
Нет, никак нельзя было с Лёшкой раздружиться. Такой он был родной и тёплый, такие писал стихи и читал их радостно и смущённо.
Он любил друзей и щедро вставлял их в свои тексты:
Могут встретиться вам посреди
Доходяг у пивных автоматов
И лимитчик Ходжа Насреддин,
И писатель Андрей Саломатов…
Друзья отвечали ему взаимностью. Позже он пару раз приходил на наши сборища с юной девушкой подчёркнуто славянского вида: голубые глаза, светлая коса до пояса, кажется, её звали Настей. Читал новые, умилённые стихи:
Принеси мне молока
Из зелёного ларька…
И дальше:
Полюбуйтесь, добры люди,
Как ступает ангел мой.
Беременная Флора некоторое время жила у подруг, потом, уже с дочкой, – в бывшей Гришиной коммуналке. Помогать с ребёнком к ней приехал старенький папа. Потом они улетели в Америку, где Флора стала известным учёным, а Лёшина дочка – умницей, красавицей и, кажется, художницей.
А Лёша с девушкой Настей – а может быть, уже с другой девушкой – уехал в Париж, одно время, говорили, зарабатывал своим кулинарным мастерством, писал стихи, издал книжку. Звонил редко, считаные разы, но бывают друзья, с которыми не так уж обязательно разговаривать, главное – знать, что они где-то есть.
И вдруг позвонили: Лёши нет. Уже нигде. Как будто жёлтый фонарик пришёл и забрал его из затянувшегося земного детства – в неведомую нам взрослость.
И кто теперь напишет его стихи?
2016
А теперь убираем лошадьВспоминая Эдуарда Успенского
Он, конечно, был большой ребёнок. Гениальный ребёнок.
Мог надуться и сказать: “Ах, так? Тогда я с вами не играю!” Хлопнуть дверью и уйти со своего же мастер-класса в Липках. Потому что семинаристы повадились назло ему сочинять коротенькие стишки, на словесной игре или, хуже того, на чистой лирике замешанные. А надо наоборот – длинные, смешные рифмованные истории, вроде “Бурёнушки” или “Осьминожков”.
Только для этого надо быть Эдуардом Успенским…
Иногда ему просто всё надоедало. В тех же Липках посреди семинара мог сказать: “А ну их, эти занятия, пошли в бассейн!” И обожавшие его одарённые барышни мчались натягивать купальники… а он вместо бассейна садился в машину, ехал в аэропорт и улетал, например, в Японию. Мальчишка, Питер Пэн!
У Анчарова в “Теории невероятности” есть притча о пятерых. Вот один из этих пятерых, о счастье рассуждающих, – вылитый Успенский. “Третий сказал: «Счастье – это когда можно выдумывать и бросать идеи пачками и не заботиться о том, что они не осуществятся»”.
У него многое осуществилось, хотя выдумано было – без счёта. На “Радио России”, например, “Классика за полчасика”, какой был проект! Какое слюнотечение вызывал у отроков и отроковиц – на хорошие книжки! Я там три передачи успела сделать, каждая – ровно на тридцать минут. “Дорога уходит в даль”, “Оливер Твист” и “Ромео и Джульетта”. Потом, конечно, закрыли…
Зато “Гавань” жила долго и счастливо. И с ней связана у меня одна смешная и трогательная история.
Дело было летом, “Гавань” собиралась переезжать с радио на телевидение. И тут как раз меня Эдуард Николаевич пригласил на передачу. “Приезжайте, – сказал, – в Останкино, в студию”. Ну я и решила, что речь о телестудии. Переехали, значит – и нас по телику покажут!
Петь я собиралась старую студенческую песенку “В гареме нежится султан…”. Подыграть на гитаре обещал Андрюша Усачёв, он часто пел в этой программе. Звоню ему накануне:
– Давай морскую тематику обыграем. Я надену матроску, а тебе принесу белую капитанскую фуражку, знакомый каперанг подарил…
– Ну давай, – отвечает Андрюша как-то озадаченно.
Я встала в пять утра, чтоб нагреть воды и вымыть голову: горячую воду тогда отключали чуть ли не на месяц. Надела блузу с матросским воротником, юбку мамину гофрированную (сжатая в трубку, она хранилась в капроновом чулке), туфли на каблуках (мука мученическая!) и отправилась в Останкино. Дотащилась до нужной студии – и оказалось, выступаем мы по радио.
Рассказываю народу про свои напрасные хлопоты, все хохочут. И вот уже микрофоны включены, и Успенский по очереди представляет участников передачи.
– А ещё у нас в студии Марина Бородицкая, – сообщает он с серьёзной миной. – Она, понимаете, сегодня готовилась к телесъёмкам, а попала на радио. Но чтобы такая красота не пропала даром, я сейчас, дорогие радиослушатели, опишу вам Маринину внешность. Представьте себе известную картину Брюллова “Всадница”. Представили? А теперь… убираем лошадь!
Сердиться на него было невозможно. История, что называется, осталась в анналах. Спустя годы друзья притащили мне на пятидесятилетие коллаж из брюлловской репродукции с моей приклеенной фотофизиономией. И до сих пор, застав меня у зеркала, кто-нибудь из подруг нет-нет да и скажет:
– А теперь убираем лошадь!
2020
В Питере у Миши Яснова и Лены Баевской.
Конец 1980-х.
Радость жизниМише Яснову – вдогонку
Детская грёза, старший мой брат,
Выкраденный из коляски,
В этой занятнейшей из баллад
Дело идёт к развязке.
Миша Яснов. Гром среди ясного неба. Мишка, Минька, Мишуня… Немыслимо, совершенно невозможно, чтобы его не было.
Реву, а вспоминается всё радостное. Он же был – сплошная радость. С той самой ночи (конец восьмидесятого? начало восемьдесят первого?), когда мы с Гришей Кружковым, измотанные целодневным сидением в Шереметьеве, наконец-то приземлились в их с Ленкой питерской коммуналке. Часика этак в два ночи. Это меня Гриша к ним знакомиться привёз, мы ещё были не женаты.
Пили кофе, читали стихи, курили прямо в комнате. Приходила соседка Рита, та самая, “дщерь любви и пищеторга” из Мишкиной поэмы о Дельвиге, приносила на блюдце для шестилетнего Мити его любимую “морковку звёздочкой”. Ездили все вместе – плюс Гриша Гладков и его гитара – в Пушкинский лицей. Пели вполголоса в электричке, Митька радовался собственноручно открытым рифмам: “Кружков – Гладков – и Яснов!”
Перед самым московским поездом мы с Гришей оглушительно поссорились, и Мишка с Леной нас мирили.
Сколько потом было таких гостеваний – уже в отдельной квартире на Красноармейской! Ленкин Ростан, Мишкин Верлен – и собственные стихи его, любимый мой анапест: “Проходными дворами я к дому бежал от шпаны…” И таксик Мегрэ.
Мишка тоже, когда бывал в Москве по делам, с Леной или один, всегда у нас останавливался. “Я снова! Я снова! Увижу Яснова”, – вопили мы всей семьёй. Господи, сорок лет дружили, а он ни разу, кажется, меня не назвал Мариной. Маришечка, Маришенций… так в ушах и звучит.
Имена, словечки, каламбуры – мы всё время играли в эту бесконечную игру. То придумывали какие-нибудь “убольшительные” суффиксы: “Хороша каха, да мала чаха!” То вдруг напала на всех троих неотвязная, как семечки, страсть к шарадам. Дело было на заре перестройки, Мишка приехал на несколько дней, мы вместе мотались по городу: к Юре Ефремову в гости ездили, ещё куда-то – и сочиняли, сочиняли шарады в стихах и тут же их друг дружке загадывали. Никак не могли остановиться.
– А вот ещё одна! Последняя…
И хоть бы записывали, дураки такие. Были же хорошие… А я всего три запомнила, да и то свои собственные. Запишу их всё-таки здесь, пока совсем не забылись. Вот с этой всё началось:
“Мой первый слог – загон для виски. Второй – утёнок по-английски. А целое – наш милый дом, в котором с вами мы живём”. Бардак, естественно.
Вот лёгонькая: “Простая цифра – слог мой первый, простая буква – слог второй. А целое нам портит нервы и очень радует порой”. Семья.
А эту, крупным шрифтом распечатанную, я прилепила на дверь туалета. И висела она там целую вечность, даже после нашего с Гришей развода:
Мой первый слог выносят из избы,
Мой слог второй придуман для стрельбы.
Здесь обретёшь, измученный прохожий,
Отдохновенье от пинков судьбы.
Мишка и после развода у меня обычно “парковался”. У Гриши с новой женой – бывал в гостях, а позже мы у них и вместе бывали.
Однажды, уже в новом веке, мы с Мишкой придумали себе общее имя. Издательство “Розовый жираф” заказало мне текст к нарисованной художником истории. Сочинять “стишки к картинкам” не хотелось, хотелось какой-нибудь “фишки”, игры, и я втянула в это дело Яснова. Сказку мы сочиняли весело и быстро, футболя взад-вперёд по электронке порции свежеиспечённых четверостиший (на размер “Жил Александр Герцевич…”) и по ходу подправляя друг друга. А потом сели придумывать псевдоним – таинственный, но чтобы можно было разгадать. Две наших фамилии сплели в одно имя, два имени – в фамилию, и получился Яснобор Мишарин. “Он у нас татарин!” – рифмовали мы, смеясь, по телефону.