свои… Однажды вместо стихов она достала из портфеля том Цвейга и при свечке, в ослепительной тишине, орешком перекатывая “р”, весь вечер читала нам “Письмо незнакомки”.
Новый год. 5 класс “А” и наша Татьяна Исааковна.
Никогда не сюсюкала, даже растрогавшись. В школьный лагерь под Одессой, куда не сразу смогла с нами поехать (принимала экзамены у старшеклассников), прислала письмо, которое начиналось: “Дорогие мои балды и черти…”
Позже, в старших классах, мы пытались бунтовать. Нормальная подростковая дурь: выйти, вырваться прочь из-под любой опеки. Потом, уже выпускниками, приходили на школьные праздники и юбилеи, отсиживали, нетерпеливо перешёптываясь, “торжественную часть”, шли куда-нибудь все вместе, тащили её с собой… Кажется, после двадцатилетия выпуска (нас там было больше, чем вчерашних школяров!) не вполне трезвый Толька Разбаш стоял перед ней на коленях, прощения просил за наши выходки, она смеялась… Она тогда была уже больна, но боролась отважно.
Потом, лысеющие дядьки, седеющие тетки, хлюпая носами, мы выбирали для неё последние цветы на промороженном Комсомольском проспекте. После панихиды в школу не пошли, делать там было больше нечего. Отогреваясь в ресторане на Остоженке, заклинали друг дружку “не пропадать”. И пропадали, конечно, не созванивались, не встречались подолгу. А потом опять собирались – и с наслаждением называли друг друга по фамилиям и кличкам: имена вместе с отчествами, должностями и званиями оставались снаружи, за кругом света.
В этом круге все по-прежнему – свои. Такую вот аксиому преподала нам наша Классная, Татьяна Исааковна Мещерякова.
2008
Детский литературно-художественныйСветлой памяти журнала “Пионер”
– Маринк! – с таинственным видом выбегает в прихожую младшая сестра. – “Пионер” пришёл! У папы лежит спрятанный…
Ну понятно, спрятали, чтоб я сразу не “уткнулась”, а сделала сперва уроки и отсидела положенные полтора часа за пианино. Но нет никаких сил удержаться, и я иду искать. Вариантов не так много: ящик стола, верхняя полка шкафа… и вот он, свеженький, толстенький, долгожданный! Зовут обедать, но поздно, я уже уткнулась: сижу на кровати в расстёгнутой форме, в недостянутых колготках и пожираю “Короля Матиуша первого”.
Сначала прочитывалось главное: повести, рассказы и стихи. Потом, уже с некоторой ленцой, “познавательное”: про писателей и поэтов, про зверей, про науку, “Что нам читать”, приключения Смехотрона и Полиглота (были такие смешные человечки, питались энергией “ЧИ” – читательский интерес) в какой-нибудь стране физики или на острове математики… Под конец разгадывались ребусы, шарады и всякие словесные головоломки из рубрики “Ума палата” – и снова перечитывались полюбившиеся стихи и проза.
Никакая “Жизнь страны Советов”, никакие приветствия товарища Брежнева и “Рубежи пятилетки” не читались никогда и воспринимались как неизбежное зло, как справедливая и не слишком дорогая плата за “Матиуша”, за “Алису” в пересказе Заходера, за кёстнеровского “Мальчика из спичечной коробки”, за крапивинские “Та сторона, где ветер” и “Тень каравеллы”, в общем, за всё хорошее.
Хорошее – побеждало с разгромным счётом. Каким-то чудом в журнал просачивалась “большая” поэзия: тут одно-два стихотворения Мандельштама, там, под предлогом картинок из детства, что-то пастернаковское, и даже “Творчество” Брюсова (“Фиолетовые руки / На эмалевой стене…”), и “Музшкола имени Бетховена в Харькове” – моё первое знакомство со Слуцким. Помню, как я вбегала в кухню и с хохотом читала вслух маме:
…Она меня за шиворот хватала
И в школу шла, размахивая мной.
И объясняла нашему кварталу:
– Да, он ленивый, да, он озорной,
Но он способный: поглядите, руки,
Какие пальцы: дециму берёт.
Ты будешь пианистом.
Марш вперёд! —
И я маршировал вперёд.
На муки.
Это уж точно было про меня. “Я не давался музыке. Я знал, / Что музыка моя – совсем другая!” – с чувством декламировала я. Мама смеялась, но музыку бросать не разрешала.
А какие там работали художники! Пятьдесят лет прошло, а для меня и “Матиуш”, и “Мэри Поппинс” так и существуют только с иллюстрациями Владимирова и Терлецкого. Крапивин – с рисунками Медведева, тогда ещё чёрно-белыми. “Самая лёгкая лодка в мире” Коваля – с рисунками автора.
Благодаря Таньке, младшей сестре, подписку на “Пионер” удавалось выклянчивать ещё долго, и я хранила ему верность и в старших классах, и чуть ли не в институте. А когда поняла, что потихоньку дрейфую в сторону детской литературы, с облегчением выписала его снова. И крутите вы пальцем у виска сколько хотите, мне для дела надо!
Собственные стихи, детские и немножко на вырост, я принесла в журнал осенью 1981 года. Поэзией там ведала Софья Игнатьевна (за глаза – Сонечка) Богатырёва. Она мне сразу ужасно понравилась: хрупкая, беленькая, элегантная, в глазах ум и отвага. Я тогда ещё не знала, конечно, что Сонечка – вдова поэта и переводчика Константина Богатырёва, насмерть забитого гэбэшниками в семьдесят шестом на пороге собственной квартиры… Не знала, какие чудеса стойкости и стратегии приходилось ей совершать на своём “Пионерском” посту. Позже, когда мы подружились, она со смехом рассказывала, как начальство в лице замглавредактора, скомкав, бросало в неё “Балладу о точильщике” и ещё какие-то романтические стихотворения Гриши Кружкова, а она их подбирала, расправляла и невозмутимо удалялась. Когда начальство отбывало в отпуск, Сонечка быстро ставила “непроходное” в номер.
Сонечка Богатырёва.
А тогда я что-то промямлила: работаю, мол, учительницей, но пишу и перевожу уже давно, но для детей, правда, недавно… Оставила рукопись (то есть, конечно, машинопись) и выскочила курить в коридор, тогда с этим было не строго. И там меня Сонечка через некоторое время нашла (а могла бы и не выходить, и стихи посмотреть как-нибудь потом, не сразу!). Сказала, что подборка ей понравилась и она её непременно напечатает. Через годик-полтора. Это было счастье.
И в августе 1982 года я держала в руках свежий номер “Пионера” с морем и кипарисами на обложке и с восемью собственными стихотворениями, на целый разворот, с. 22–23, рисунки В. Дудкина. Там в конце ещё были выходные данные: тираж 1 650 000 экз., цена 30 коп. Что означало: тебя читают все!
Мне вообще везёт на хороших людей, но Сонечка Богатырёва, милая наша первопечатница (так мы с Кружковым её прозвали), – это особый случай. Сердце моё наполняется благодарностью, когда вспоминаю её рассказы, их с мужем Юрой тёплый дом, хлебосольный даже в начале девяностых, чудесную московскую речь с неожиданными поворотами: “Тридцать – это, Марина, не возраст. Возраст – это когда целуешь сына в щёчку, а щека колючая”. А телефон отдела поэзии до сих пор помню наизусть, хотите – проверьте: 251–13–85.
Приезжать в “Пионер” всегда было приятно. Честно говоря, когда работаешь не выходя из дома и дети ещё маленькие, каждый поход “в люди” – радостное событие. Напускаешь на себя важный вид: “Мне нужно в редакцию, завезти подборку, вычитать вёрстку, то да сё…” Оставляешь детей на маму и/или мужа – и на свободу! Можно прокатиться на такси, от нас до “Правды” езды на рубль, можно сговориться с Маринкой Москвиной встретиться в коридоре между прозой и поэзией и вместе пойти обедать в правдинскую столовую, там недорого и вкусно. И персонал вежливый: вот юноша на раздаче, красиво отведя на руке Маринкину тарелку с куском курицы, вопрошает: “Вам со сложным гарниром?” А Маринка в ответ, царственно: “Не усложняйте!”
И можно привезти домой свежие творожные кольца, дети твёрдо на них рассчитывают, сказала же, что еду в “Пионер”. В каждом издательстве тогда водился какой-нибудь продуктовый дефицит, в “Прогрессе”, например, продавали даже говяжью вырезку, и тут уж мать семейства возвращалась домой не прогульщицей, а добытчицей.
Началась перестройка, всё забурлило, и именно в “Пионере”, в кабинете аж главного редактора (я туда, кажется, попала впервые) собрались однажды все наши. Выпускники Акимовско-Ивановской литстудии, их ближайшие друзья-коллеги, почти всем “в районе тридцати”. Боря Минаев, Лёва Яковлев, Лёша Зайцев, Коля Ламм, Тим Собакин, мы с Москвиной, Кружков, Седов, Усачёв “и прочая, и прочая”. Подтянулась и редакционная молодёжь – Ася Друянова и другие. Всем хотелось перемен, “чтоб было всё иначе”, свободно, авангардно, иронично, психологично, без всякой там идеологии… Так появилось общество “Чёрная курица”, которому суждено было пережить любимый журнал.
И ведь получалось. Вот у меня в руках апрельский номер за 90-й год. На обложке чёрная курица, из слов и кусочков текста составленная. Внутри – красота неописуемая: стихи Собакина, Усачёва, Олега Григорьева, Володи Друка, даже Игоря Иртеньева. Проза Москвиной, Саши Дорофеева, Юры Нечипоренко, Бори Минаева (с рисунками Жени Двоскиной!). И страшилки Эдуарда Успенского. И ещё, и ещё, и ещё… Даже портрет Ленина (апрель всё-таки) без всякого официоза: с одной красной гвоздичкой и отрывком из очерка Михаила Кольцова. Тираж, между прочим, 1 820 000 экз. Цена, правда, не обозначена. Отличный номер, просто блеск, мне до сих пор немножко грустно, что я в него не попала.
Я не аналитик и в экономике смыслю мало. До сих пор толком не понимаю, как это вышло, что “Пионер” стал худеть, бледнеть и скукоживаться. Как картофелина – успевшая, впрочем, дожить до весны и пустить здоровые, сочные ростки.
Некоторое время ещё держался (силами той же компании) первоклассный журнал “Трамвай”. Потом была “Куча мала”. Потом родился и прожил довольно долго – благодаря самоотверженной Дине Крупской – яркий во всех отношениях “Кукумбер”.
Сейчас место детского литературно-художественного (и хотя бы отчасти “бумажного”) журнала пустует. Есть, правда (спасибо Юре Нечипоренко). “Электронные пампасы”. Борется за жизнь питерский “Костёр”. Где-то в дебрях интернета встречается, говорят, и некий призрак “Пионера”. Но пустота не заполняется. Возраст, Сонечка, возраст…