Спрашиваю у Андрюши (уже второкурсника):
– Что у тебя с деньгами?
– Ничего общего!
Проделки интонации и контекста. Вот недавний шедевр:
– Дама, вам два крыла достаточно?
(Это я в нашем магазинчике “Юрианна” покупаю крылья индейки, ребятам на бульончик.)
А вот эпизод начала перестройки:
– Мужчина! вы забыли своё сердце!
Серёжа с мамой на лестнице.
(Это в ближайшем отделе заказов предлагалось писателям среди прочего съедобного товара “сердце говяжье”.)
Смерть в огороде жизни
Нанялась прореживать грядки,
А сама выдёргивает лучших.
Получилось! Получилось! Я видела Венецию. На книжной ярмарке в Болонье выкроился день, и мы рванули втроём на поезде, я и мои работодатели: умница Лена и финансовый директор Сергей.
…Плыть на кораблике номер один по главной улице – зеленоватому, сверкающему Гранд-каналу, провожать глазами чёрные стручки гондол, моторки с надписью “такси”, заглядывать в узкие водяные переулки, где в глубине белеет горбатый мостик…
Бродить по тёмным, ущельным пешеходным улочкам за людной площадью Сан-Марко – улочкам, где двоим не разойтись и лишь высоко над головой реет в сумраке чьё-то бельё… и вдруг вынырнуть в ослепительный свет, и перед тобой – залитая солнцем небольшая мощёная piazza: разноцветные дома, три-четыре прохладных платана – и столики, столики, за которыми неторопливые воскресные люди, жмурясь, потягивают пиво или кофе капучино с толстой сахарной пенкой…
Господи, за что мне такое счастье?!
Если бы разделить это с кем-то из своих! Пожалуй, было бы даже и слишком. Невозможно вынести.
И сочиняешь на ходу стишки, усмешкой замедляя мгновение:
…И откушав равиоли,
Сполоснувши пивом рот,
Инкассатор на гондоле
В банк за выручкой плывёт.
А в витринах – маски, маски дель арте…
Нет, не Париж, он всё-таки для жизни, а праздник, который всегда… это ты, “венец наслажденья, Венеция”!
Вопрос из передачи “Брейн-ринг”: почему крепостные крестьяне, даже зажиточные, часто подбрасывали своих детей в “воспитательные дома” для подкидышей, созданные Екатериной Второй?
Ответ: воспитанники этих домов выходили оттуда вольными.
Всё тот же вечный выбор.
Собственное дитя лишить любви – чтобы дать свободу!
Подвиг или злодейство?
Так вот и живём. Когда логически, когда – зоологически.
Бывают дети сложносочинённые. Вот Серёга такой.
Андрюха, пожалуй, скорее сложноподчинённый?
В какой-то из бесчисленных черновых тетрадок того времени (любимый формат – клетка, 48 листов) завалялся маленький нелинованный листок-записка. Хотела выбросить, но пригляделась и поняла: это же квинтэссенция нашей тогдашней жизни, моей и мальчишек. Андрюша учился уже в универе, храбро ходил в анатомичку (“Опять тыкали в нос сырыми мозгами!”), Серёжка поступил в гуманитарный класс пятьдесят седьмой школы и начал бегать по Нескучному саду с толкиенистами, что я категорически запрещала после сломанного – деревянным мечом перебитого – запястья. Я преподавала английский в каких-то группах, подрабатывала устным переводом и писала стихи. Записки мы оставляли друг другу на кухонном столе.
На одной стороне листочка Андрюшиным почерком: “Звонили из изд-ва Олма-пресс”. На другой, карандашом, моей рукой – три торопливых абзаца.
Кто будет доедать суп – его надо греть, всё время помешивая.
Андрей! Рыбные котлетки вкусные! Но в крайнем случае свари себе сосиску.
Серёга! Я знаю! “Есть упоение в бою…” Просто у меня нет запасных детей. Прости. Люблю. Буду прибл. в 9:00.
Суп, скорее всего, был грибной, из пакетика, рыбные котлетки – наверное, гостинец от бабушки Светы.
Андрюшин выпускной: аттестат – только в руки маме!
Андрюша в то время почитывал Рекса Стаута – детективы на дешёвой бумаге издавали все кому не лень – а я, хоть и фыркала, что перевод на четвёрку с минусом, но тоже совала нос в истории про Ниро Вульфа. И мы, бывало, смеялись: вот, мол, Серёга у нас – Арчи Гудвин (вооружён и опасен), Андрюха – шеф-повар Фриц (он, устав от моих полуфабрикатов, пробовал готовить сам, и получалось!), а я – несравненный сыщик Ниро, который ненавидит работать и от новых дел всячески отбояривается, но уж если взялся… Наши два растения, кактус и монетное деревце, играли роль знаменитой коллекции орхидей.
В общем, мы справлялись. Орали иногда друг на дружку со страшной силой, но и смеялись много. Хорошее было время.
Лучшая в мире подзорная труба – это калейдоскоп.
Двадцатое ноября 1997 года, четверг. Грандиозный вечер поэтического перевода в Политехе. Потрясающий Гаспаров прочёл чуть заржавленным от старости голосом и как бы отбивая такт – виртуозно сделанную и уморительно смешную пародию на античную трагедию.
Неудержимый Ревич с Верленом и Малларме. Мрачно-мудрый Сергеев с такими же американскими поэтами. Улыбчиво-мудрый Солонович с итальянцами. Печальный Гелескул с двумя очарованными странниками: Лоркой и Лесьмяном. Блистательный Эппель с Галчинским и Шимборской. Непредсказуемый, всех испанцев переиспанивший Грушко.
В общем – “таких теперь не делают”…
Примерно в середине вечера поворачиваюсь к сидящему рядом семейству Мастеровых:
– Вы не замечали, как на определённом этапе восприятия поэзии начинает вдруг мерещиться бутерброд?
Кивают с пониманием.
Уже почти ночью, на кухне, одиноко светясь от всего услышанного и торопливо пихая в рот еду, вспомнила вдруг о Фаине Гринберг с её вечным вопросом: откуда, мол, у меня в стихах этакая “психическая норма”? Поди ещё разберись, что она под этим разумеет: пониженное содержание безумия? повышенное присутствие радости жизни? Обычно я отвечаю: от недостатка гениальности. Или отшучиваюсь как-то. А тут вдруг подумала: я же и правда выросла в семье со здоровым соотношением духовного и телесного. Не знаю, сколько это будет в процентах, но для меня оказалось – в самый раз.
Вот у Цветаевой, похоже, в семье был перебор духовного. “О, как мать торопилась с нотами, с буквами, с «Ундинами», с «Джен Эйрами», с «Антонами Горемыками», с презрением к физической боли, со Св. Еленой, с одним против всех, с одним – без всех… Чтобы сразу накормить – на всю жизнь! Как с первой до последней минуты давала – и даже давила! – не давая улечься, умяться… заливала и забивала с верхом – впечатление на впечатление и воспоминание на воспоминание…”
У Ахматовой – почти ничего о её детстве не знаю, кажется, южный город, море, материнские упрёки за платье на голое тело, – но почему-то подозреваю, что перебор телесного. Зной, разнеженность, тазы с вареньем?
Нет, я с Ними себя не сравниваю, не равняю, боже упаси! Просто повезло. Потому что расти в семье музыкантов… они же – лабухи, чуваки. Они же – кентавры. Воспаряя в заоблачные выси, в паузах выливают слюну из мундштука. Поправляют подушечку-подбородник, чтоб не натёрло скрипкой. Об инструментах своих говорят одушевлённо, как деревенские о скотине, мучают их и ласкают, потом вызывают настройщика…
Вот такое дали мне “ля”.
Ефим Шифрин:
– …И есть Бог, которого я так чувствую, что даже стыдно за своё безверие.
Наверное, только “лёгкую” поэзию можно положить на музыку. Положишь, какая помощней, а она музыку-то и раздавит.
Написала стишок, для “публикабельного” актива – слабоват, а выбросить жалко. Пусть останется здесь, в записках.
Если можно – я знаю, что сложно и шансы убоги, —
Если всё же обломится нам этот лишний кусок,
Схороните меня по Казанской железной дороге,
Где натыканы сосны в прохладный и чистый песок.
Чтоб ко мне, как на дачу, съезжались вы с праздничной
снедью
И по просеке шли вдоль июньского долгого дня,
И гудел, как разнеженный шмель,
над сосновою медью
Самолёт, и звенела на великах чтоб ребятня.
До меня, кажется, дошло, отчего так дорого ценится в поэзии именно интонация. Отчего с ней так носятся: “неповторимая! своя собственная!”. Интонация – это даже больше го́лоса. Это когда сквозь текст проступает на мгновение телесный облик автора: жест, ужимка, гримаска.
Под Костромой, в музее деревенского быта (или как его, деревянного зодчества?) набиваю карманы словами.
Бож́ ница, мат́ ица, руб́ ель (им гладили и мягчили бельё), вол́ ок (отодвигающаяся, как дверь купе, ставенка), оце́п (наклонный гибкий шест, нижний конец заведён под что-то прочное, низ печки или какую-то перекладину, к верхнему прикреплена люлька, к люльке – верёвочная петля, ногой в неё, вверх-вниз, а руки свободны – прясть). Ещё костра́ (или ко́стра?) – сухая, отшелушиваемая оболочка льна; ещё, кажется, кичиѓ и, вроде цепов, тоже лён бить, и ещё, и ещё… эх!
Поленилась сразу записать, раззява!
Ещё словцо в коллекцию словечек. Жаль, если пропадёт.
Лето 1981-го, Плёс. Мы с Гришей берём напрокат лодку, хотим попасть на другой берег Волги. Гриша садится на вёсла, я усаживаюсь напротив, и лодочник передаёт мне на руки двухлетнего Андрюшу. Беленького, нежного, немножко испуганного, в три