Не забудь сказать спасибо. Лоскутная проза и не только — страница 8 из 41

ве, и если вдруг интересный фильм – например, “Дети Дон-Кихота”, – его ждали несколько дней, звали друг дружку, тащили стулья… Но мама что-то такое нашла, балет наверное, и засмотрелась. И не заметила, как ребёнок подавился, не вытащила вовремя соску изо рта. А когда спохватилась, Танька уже задыхалась и корчилась, не могла вздохнуть.

Дома из взрослых была ещё только бабушка, она ринулась на помощь, но как-то у них с мамой ничего не получалось, Танька краснела, потом синела и не пищала даже, а мама с бабушкой ужасно кричали.

Я убежала в большую комнату, в свой закуток за шкафом, и наполовину забилась под топчан. Вся не влезла, он был довольно низенький. Зажмурилась, уши зажала, но всё равно слышала из-за стенки страшные мамины вопли:


С мамой и Танькой на Страстном бульваре. 1962.


– Помоги-и-те! Умирает!

И тут в дверях заскрежетал ключ, из магазина вернулся дед. Он с порога оценил ситуацию (законы физики деда никогда не подводили), вырвал Таньку из рук орущей мамы, ухватил за ножки, перевернул вниз головой и резко, сильно тряхнул. Кефирная рвота выплеснулась на пол в прихожей, Танька тут же заревела, мама, прижав её к себе, зарыдала, бабушка от потрясения застонала, и в этот момент пришёл с концерта папа.

Что тут началось! Это я уже своими глазами видела. Танька вопит, папа хочет её на руки взять, а мама вцепилась мёртвой хваткой, кричит: “Не дам, не дам!”. Бабуля в полуобмороке, у ребёнка же “чуть головка не оторвалась, могла шейка повредиться”, а дед собрался, кажется, рявкнуть что-то для детских ушей неподходящее, но мои уши больше не зажаты, и он только бурчит себе под нос.

Получается, мы теперь с Танькой обе деду обязаны жизнью. То-то он нас так любит! Называет “мамка моя”, это у него прозвище ласковое, больше ни от кого такого не слышала.

Через много лет у Дины Рубиной читаю, как дед говорит любимой внучке: “Ай, мамеле, он не стоит твоих вдохновенных соплей!” Мам́ еле, мамочка, что может быть ласкательней? Идиш в доме не культивировался, на нём только бабушка с дедом иногда переговаривались, и то нам говорили – это, мол, французский. Так что, похоже, дедушка сделал для нас перевод.

Немножко вольный.

Восьмое лето

Мне восемь лет, мы снимаем дачу в Кратово. Хозяйку зовут как-то смешно, сейчас уже не помню, может быть, тётя Песя. Впрочем, сколько мы дач снимали в Кратово, Отдыхе, на 42-м километре – почему-то всегда у бабушек-хозяек смешные имена-отчества, была однажды даже Нэха Цезаревна, это вот запомнилось…

У хозяйки внучка, шестилетняя Женя, мы вместе играем и из-за моей мелкости смотримся, наверное, ровесницами. Их крыльцо с одной стороны дома, наше с другой, но в доме через стенку всё слышно. Женя плохо ест, плохо и очень медленно, ну не любит она есть, и часа по полтора-два они с бабушкой мучают друг друга.

– Женя, что это значит? Я тебя спрашиваю! Как картошка оказалась в твоём горшке?!

– Не зна-а-ю! – ревёт Женя.

В остальном нормальная девчонка. Да, ещё от неё бабушка требует “всегда говорить только чистую правду”, и время от времени Женька заявляет сама на себя:

– Бабушка, накажи меня, я плохо поступила!

И встаёт в угол. Мама переглядывается с Тамарочкой, сестрёнкиной няней (Нанака, бедная, болеет, всё по больницам). Им обеим, маме и тёть-Томе, кажется, что это “уже чересчур”. Мне тоже внутри делается как-то странно.

Ещё с нами играет шести– или семилетний Колька, довольно крупный и светловолосый. Мы выходим на “просеку”, так почему-то называется тихий, заросший по краям травой переулок вдоль нашего забора, сочиняем какие-то военные действия, перевязывание раненых… Однажды, разгорячившись, я снимаю и вешаю на забор свою голубую шерстяную кофточку и совершенно о ней забываю. Седлаю верный “Школьник” (шины, как всегда, накачаны дедушкой), катаюсь по соседним улицам и спохватываюсь только к вечеру. Кофты, конечно, уже нет, и меня долго ругают. Взрослые ищут под забором, не свалилась ли, спрашивают соседей, чуть ли не объявления вешают, но всё зря.

В шестидесятые с вещами было, разумеется, полегче, чем сразу после войны, но слова “трудно достать” составляли прочную пару. И хотя в семье у нас все работали и зарабатывали, кофта, надеваемая по вечерам на летнее платье, была у меня одна и в идеале могла ещё послужить сестрёнке.

А вообще это было лето Тимура. Я давно умоляла папу раздобыть ту самую книжку, знаменитую, замечательную, и однажды, выбежав на закате к калитке на тройной папин свист (ми, верхнее до и ля, Ма-ри-ша!), наконец прижала её к груди. Толстенькую, в ярко-оранжевом коленкоре! Три повести под одной обложкой: “Тимур”, “Военная тайна” и “Судьба барабанщика”.

“Тимур” накрывает меня с головой, часть захлёба перепадает и Жене с Колькой. Они таскают из дома верёвочки, железяки, даже стекляшки – всё, что может звенеть и бренчать. Мы лезем на чердак посмотреть, нельзя ли там устроить “по форме номер один позывной сигнал общий” (в этой книжке слова часто стоят в каком-то странном порядке, и от этого захватывает дух). За чердак меня ругают как зачинщицу: лезли по приставной лестнице, могли упасть, топали у всех над головами (потолки тонкие), чуть не разбудили Таточку…

Тогда мы тянем верёвочную “связь” из моего окна к нашей “лазательной” липе, я даже как-то ночью пытаюсь подёргать за верёвки, но слабое звяканье наших гремушек никого, к счастью, не будит, и, честно говоря, я и сама понимаю, что это всё ерунда. Мне просто хочется ещё пожить в книжке, в чужом дачном лете, побыть этой девочкой постарше меня, залезшей на таинственный чердак и повернувшей волшебный штурвал. И услышать: “Сумасшедшая девчонка! Сейчас примчатся… люди, и они тебя поколотят”. И чтобы меня спас высокий темноволосый мальчик в синей безрукавке с вышитой звездой…

Ничего похожего со мной не происходит, и скрепя сердце я решаю перейти к сути вопроса: к добрым делам. Совершенно ясно, что бегать ночью по чужим участкам, носить воду и колоть дрова у нас не получится. Почти у всех в посёлке есть краны с холодной водой – на участке, а то и в доме; готовят здесь на керосинках или газовых плитках, печки, у кого есть, летом не топят, и где искать эти самые дрова и чем и как их колоть, непонятно. Мы просто ходим от калитки к калитке и спрашиваем, не надо ли чем-нибудь помочь. В одном месте нам разрешают постирать бельё, и мы с Женькой неумело тискаем чужие скользкие полотенца в противной остывшей воде.

Дело кончается скандалом, на меня хором кричат бабушка, мама и Тамарочка: если так хочется помогать, почему бы не начать с собственной семьи? Почему я дома не предлагаю постирать, помыть посуду – ну нет, конечно, здесь меня берегут, чтоб лишний раз не намочила ручки (диатез на руках – проклятие моего детства), а я, оказывается…

Всё это чистая правда. И мысль по-тимуровски помочь своим меня ни разу не посетила. До сих пор стыдно.

“Военная тайна” – первая книга, от которой я плачу. Верней, даже не плачу, а просто на словах: “И на той траве лицом вниз и с камнем у виска неподвижно лежал всадник “первого октябрятского отряда мировой революции”, такой малыш – Алька” так больно делается в горле, что не выдохнуть. А на словах: “Высоко над синим морем вырвали остатками динамита крепкую могилу” – я выбегаю из дома, хватаю велосипед и начинаю наматывать круги прямо по участку, часто дыша и выкрикивая какие-то обрывки песен.

“Судьба барабанщика”, похоже, написана мне на вырост. Не всё там ясно, и страшная, тёмная тревога лезет из всех щелей, даже хороший конец как-то не совсем успокаивает.

Потом это всё куда-то отступит, рассеется, папе дадут отпуск, родители возьмут меня с собой в Гагры, а Таньку не возьмут, потому что им надо отдохнуть по-человечески, а я уже большая и со мной, мама говорит, ездить – одно удовольствие и никаких хлопот. Таньку жалко (хотя что она понимает в свои неполные два года?), но мамины слова радуют очень сильно.

В Гаграх у меня появляется подружка-ровесница по имени Анка, наши родители вместе уходят вечерами в ресторан, в кино или на танцы, и ей, бедняге, всё время ставят меня в пример. Ведь я спокойно, без слёз и истерик, остаюсь одна хоть до полуночи и отпускаю родителей с единственным условием: мне позволено не гасить свет и читать до их возвращения.

Спокойствие моё – напускное, одной в съёмной комнате оставаться тоскливо, но это, наверное, первый урок преодоления, который я задаю сама себе.

Сейчас впервые подумала: а не замешан ли тут Гайдар? Во всяком случае, книжками меня снабжают исправно, у меня на тумбочке – половина фонда местной детской библиотеки.

Я ещё не знаю, что это моё последнее лето без очков. Но дальше уже другая история.

Фамилия

Уроки я уже делаю самостоятельно. После первого класса папа выдохся и отстал, только иногда проверяет написанное. И кто-нибудь из взрослых помогает мне расчистить и организовать “рабочее место”.

Таких мест в квартире три. Можно устроиться за столом в “большой комнате”. Эта комната, пятиугольная, повторяющая “корабельный” срез нашего дома, снится мне до сих пор. Она действительно большая, двадцать один квадратный метр, и дальняя от двери часть прямоугольника – там, где начинается срезанный угол, – отгорожена платяным шкафом. Вдоль фанерной изнанки шкафа вытянулся мой топчан, накрытый пёстреньким, в коричневых листьях, покрывалом. Под прямым углом, изголовьем к моей голове, уместилась Танькина кроватка.

И у нас есть своё собственное окно: в большой комнате их два. За окном, на боковой стене дома напротив, нарисована арка, и в ней надпись: “Храните деньги в сберегательной кассе: удобно, выгодно, надёжно”. Потом идёт цифра 3, за ней кружочек, палочка и ещё кружок. А справа от окна, на уровне моей головы, стена образует горизонтальный выступ, такую полочку шириной с ладонь. Я уверяю Маринку Штейнберг, что этот карниз был специально сделан, когда строили дом, – для кукольной посуды. Маринка завистливо вздыхает, взрослые почему-то смеются. Ещё в нашем с Танькой зашкафном пространстве имеется низенький столик для игрушек: перед сном я укутываю сложенных там кукол покрывалом со своего топчана. Но для уроков этот столик не годится.